Эпилог. Четыре города и одна кривая
I. Петербург. Saudade
В русском языке нет слова для того, что я чувствую к Петербургу. «Тоска» слишком тяжёлая, в ней есть удушье и обречённость. «Ностальгия» слишком клиническая, она пахнет учебником психологии. «Грусть по дому» — слабо, потому что дом всё ещё стоит, в нём просто меня больше нет. У португальцев для этого есть слово — saudade. Оно означает присутствие отсутствующего: того, что было и чего больше нет, но что продолжает быть здесь именно через свою нехватку. Фернандо Пессоа, всю жизнь не покидавший Лиссабона, писал о Лиссабоне как о городе, по которому тоскуют изнутри. Жанр фаду, который в Сетубале можно услышать живьём по средам и пятницам, держится на этом же чувстве — пение о том, чего у тебя нет рядом, и потому только и можно петь.
Сорок пять лет я прожил в Петербурге. Когда я уехал в 2024 году, я не знал, что увожу с собой. Я думал, что увожу адрес, биографию, набор привычек, нескольких друзей в чате. Через год в Сетубале я начал понимать, что увёз другое — карту невидимой инфраструктуры, которая работала вокруг меня все эти годы, и которую я не замечал, пока она была. Двор, где соседи знают друг друга в лицо. Книжный магазин на углу, где продавец помнит, что я брал в прошлый раз. Маршрут от метро до дома, по которому идёшь автоматически, и автоматизм этот — не лень, а форма доверия пространству. Тишина квартиры в час ночи, в которой ты точно знаешь, кто за стеной, и потому можешь не прислушиваться. Это и есть жители как инфраструктура — то, о чём первая глава этой книги говорила теоретически, и что я сорок пять лет получал бесплатно, не понимая этого.
Архипелаг проявляется в отливе. Только когда воды большого имперского чертежа отошли — для меня в феврале 2022 года, для города в целом постепенно, разными скоростями, — стало видно, что внутри чертежа всё это время был архипелаг живых отношений. Не благодаря государству и не вопреки. Параллельно ему. Питерская кухня, питерский подъезд, питерский книжный, питерский двор, питерская тусовка, питерская очередь в поликлинике, питерская электричка до Зеленогорска — всё это были маленькие острова, сшитые тысячами невидимых нитей. Я жил на этом архипелаге сорок пять лет и не знал, что это архипелаг. Я думал, что это просто город.
Saudade — это знание, которое приходит поздно. Знание о том, что некоторые формы жизни проявляются только в момент их утраты. Книга, которая называется «Город Солнца», не может не пройти через это знание. Иначе она будет писать об удобном для жителя городе глазами того, кто никогда не терял такого города. А терять — это и есть самый прямой способ его опознать.
Дальше эта книга шла на запад. Сначала в Сетубал, потом в Берлин. Но точкой отсчёта остаётся Петербург. Не как место, в которое возвращаешься, — туда нет возврата. А как город, в котором впервые научаешься читать карту инфраструктуры жителей.
II. Сетубал. Площадь певца революции
Я живу в Сетубале на площади Largo José Afonso. По-русски это пишется по-разному — Жозе Афонсу, Зека Афонсу, Жека Афонсу. В португальском контексте чаще всего его называют просто Зекой. Это был певец, поэт и школьный учитель, который в 1968 году преподавал французский, историю и географию в сетубальском лицее, и в этом же 1968 году был уволен из лицея за левые убеждения. Через шесть лет, в ночь с 24 на 25 апреля 1974 года, его песня «Grândola, Vila Morena» прозвучала в эфире радиостанции Rádio Renascença в 00:20 — и это был сигнал к началу Революции гвоздик. Песня в буквальном смысле запустила революцию, которая отменила почти полувековую диктатуру Estado Novo. Не метафорически, не как культурный фон — буквально. Военные слышали песню по радио и понимали: пора занимать казармы, радиостанции и штаб-квартиру тайной полиции PIDE.
В тексте «Grândola» есть строка, ради которой стоит цитировать всё остальное:
O povo é quem mais ordena dentro de ti, ó cidade. Народ — тот, кто больше всех решает внутри тебя, о город.
Это не утопия и не призыв. Это констатация. Грандола — реальный городок в Алентежу, в нём живут реальные люди, и Зека написал эту песню после того, как побывал у них в рабочем братстве и услышал, как они поют свои многоголосные песни без дирижёра. Канте алентежану, признанное ЮНЕСКО нематериальным наследием человечества, — это пение без солиста и без руководителя. Люди поют вместе, потому что научились слышать друг друга. И Зека, возвращаясь домой, написал песню именно об этом — о городе, в котором никто не сверху и никто не снизу, и решения принимаются тем, что в нём живут.
Зека умер от бокового амиотрофического склероза в больнице Сан-Бернарду в Сетубале 23 февраля 1987 года. На следующий день его похороны стали одним из крупнейших массовых событий в истории города. По разным оценкам, от двадцати до тридцати тысяч человек пришли проститься — на город, в котором тогда жило около девяноста тысяч, это огромная доля. Гроб несли на плечах от больницы до кладбища Носса Сеньора да Пьедаде. Шествие длиной 1300 метров шло два часа. Когда гроб появился наверху школьной лестницы, толпа без предварительного уговора запела «Grândola» — ту самую песню, которая тринадцатью годами ранее была сигналом к освобождению. Гроб был покрыт красной тканью без партийных символов — Зека сам просил, чтобы его образ не приватизировала никакая партия. Сверху на гробе лежала открытая буханка хлеба.[^1]
Я живу на площади его имени. Из окна видно дерево, под которым по вечерам сидят люди разных возрастов — местные португальцы, бразильцы, украинцы, русские, экспаты из Германии и Франции, дети, старики, собаки. Никто не организует это сидение. Оно просто случается. Так же, как случается мой вечерний маршрут на велосипеде в Parque Urbano de Albarquel, где на старой набережной по средам играют в шахматы. Так же, как случается компания в баре на Avenida Luísa Todi по вторникам — квизы на смеси португальского и английского, где русскоязычная команда часто выигрывает раунд про русскую литературу и проигрывает раунд про португальский футбол. Так же, как случается муниципальный кинотеатр Forum Luísa Todi, где раз в две недели показывают бесплатное кино — иногда португальскую классику, иногда новый Альмодовар, иногда документалку про cante alentejano.
Это не утопия. В Сетубале есть бедность, есть проблема с жильём, есть бюрократия, есть медленный интернет, есть жара летом и сырость зимой. На последних парламентских выборах партия Chega получила в стране 22,8% голосов, и часть из этих голосов была отдана здесь. Город не идеальный.
Но Сетубал годами практикует то, что в этой книге называется «городом, удобным для жителя». Не как программу, а как привычку. Привычка эта опирается на собственную память — на то, что Сетубал был одним из центров Революции гвоздик, что местная коммунистическая партия и независимые рабочие движения здесь были сильны весь XX век, что в 1974–1976 годах рабочие верфи Setnave фактически управляли предприятием через рабочие комитеты, и что эта память жива в названиях улиц, в обрядах 25 апреля, в том, что школу на горе называют Escola Secundária Sebastião da Gama в честь поэта-педагога, а площадь под моим окном — именем певца, чья песня стала сигналом.
Из этой памяти растёт повседневность. Не вопреки государству и не благодаря государству — параллельно ему. Folkup, экосистема, которой я занимаюсь, родилась здесь не случайно. Её задача — развивать горизонтальные связи: между авторами, читателями, городами, людьми, которые хотят, чтобы знание было общим, а не корпоративным. Это не идеология. Это то, что в Сетубале можно научиться просто наблюдая за двором.
Площадь Жозе Афонсу — точка, из которой видно, что «народ — тот, кто больше всех решает» — это не лозунг. Это форма организации, которая может работать в маленьком городке на берегу Sado, среди бразильских кафе, украинских семей, португальских стариков и одного русского переселенца, который сорок пять лет жил в Петербурге и теперь учится читать другую карту.
III. Берлин. Город, в котором горизонталь старше государства
С весны 2026 года я часть времени провожу в Берлине, в Charlottenburg, на Heerstraße. Берлин — это другой масштаб. Сетубал — около ста двадцати тысяч, Берлин — три миллиона восемьсот тысяч. В Сетубале знакомых здороваешься на улице. В Берлине ты можешь жить год в одном районе и ни разу не встретить соседа по подъезду. Это, казалось бы, разрушает всю логику «жителей как инфраструктуры». Но не разрушает. Просто работает на другом уровне.
Берлин — это город, в котором горизонтальная самоорганизация значит больше государства. Я не вкладываю в эту фразу никакого политического ярлыка. Это инфраструктурная констатация. Vereine — добровольные ассоциации, через которые проходит больше шестисот тысяч берлинских жителей. Mietshäuser Syndikat — сеть из 191 самоорганизованного домового проекта по всей Германии (на июнь 2024 года), которые жильцы выкупили коллективно и навсегда исключили из спекулятивного рынка. Берлинский референдум 2021 года, на котором 59% горожан проголосовали за национализацию крупных арендных корпораций — Deutsche Wohnen, Vonovia. Сенат проигнорировал результат, и тогда движение Deutsche Wohnen & Co. enteignen начало готовить уже не референдум, а законопроект через народную инициативу. Tafelläden — продуктовые банки. Repair-Cafés — соседские мастерские, где раз в неделю чинят утюги и велосипеды. Stammtisch — традиция собираться раз в неделю за одним столом в одной пивной с одними и теми же людьми, и это нигде не записано, но это инфраструктура. Schrebergärten — садовые участки в черте города, которые передаются по очереди и регулируются ассоциациями садоводов, а не муниципалитетом.
Я живу в Charlottenburg — районе, который традиционно считается буржуазным, белым воротничком и пожилой профессурой. Это правда — но это половина правды. Вторая половина — что мой подъезд на Heerstraße устроен иначе, чем подъезд в Сетубале. Это не сложившееся соседство, это переходное жильё. Жильцы часто меняются — кто-то снимает на три месяца через Wunderflats, кто-то на полгода между контрактами, кто-то пересиживает между странами. Сказать, что жители подъезда общаются друг с другом, было бы неправдой — они в большинстве своём не общаются и не успевают этого захотеть. Но есть тонкий слой постоянных жильцов: пожилые немцы-пенсионеры, прожившие здесь по сорок–пятьдесят лет, и несколько экспатов, осевших всерьёз — одинокие или парами, преимущественно из Индии, Пакистана, стран Восточной Европы. Постоянные узнают друг друга. Они здороваются, придерживают дверь, забирают чужую посылку, если соседа нет дома.
И здесь важно сказать вещь, которую я долго не мог сформулировать, пока жил в Петербурге. Мало присутствовать на территории сообщества, чтобы стать его частью. Присутствие — это пассажирский билет. Сообщество начинается там, где кто-то прикладывает усилие к его улучшению. Поздоровался с соседом первым, не ожидая, что поздоровается он. Поднял оставленную возле двери коробку наверх. Принёс молоток в общий шкаф с инструментами в подвале. Написал в чат дома, что в ближайшую субботу можно вместе помыть лестницу. Это маленькие, почти невидимые вклады, но именно они превращают здание в сообщество, а присутствующего в нём — из жильца в соучастника. Без всяких обязательств и договоров. По собственной инициативе. И вот тогда подъезд становится твоим — не по праву аренды, а по праву вложенного усилия.
Это, кстати, не моя личная этическая фантазия. Это одиннадцатый принцип Agile-манифеста, опубликованного в 2001 году группой инженеров-программистов, искавших, как организовать работу без иерархического командования: «Лучшие архитектуры, требования и проекты возникают из самоорганизующихся команд».[^2] Слово «возникают» — emerge — здесь несущее. Архитектура сообщества не проектируется и не учреждается. Она возникает там, где появляются самоорганизующиеся команды — то есть люди, прикладывающие усилие, не дожидаясь команды сверху. И парадокс, который держит финал этой книги, состоит в том, что то, что в начале XX века Кропоткин формулировал на языке анархистской теории взаимопомощи, в начале XXI века инженеры-программисты сформулировали на языке корпоративной разработки. Одна и та же мысль. Просто словарь поменялся.
Это другая горизонталь, чем сетубальская: не плотная сеть знакомств, а тонкий несущий каркас, который держит конструкцию подъезда, пока через него проходят потоки временных жильцов. И держится каркас именно потому, что у него есть те, кто его держит — теми самыми маленькими вкладами. Türöffner-Dienst, дежурство по подъезду, — не закон, а традиция. Werkstatt im Hof, мастерская во дворе, — не муниципальная услуга, а инициатива одного жильца, к которой постепенно присоединились другие.
Berlin uses горизонтальные практики не потому, что верит в них идеологически, а потому, что у города есть память. Память о Веймарской республике, в которой 1920-е годы породили Siedlungen — большие кооперативные жилые комплексы, шесть из которых до сих пор существуют и шесть из них в 2008 году внесены ЮНЕСКО в список Всемирного наследия. Память о послевоенном Западном Берлине, где не было денег у государства, и многое пришлось строить через ассоциации жильцов. Память о сквотах 1980-х в Кройцберге и о том, как часть этих сквотов выторговала себе легальное существование и превратилась в Hausprojekte, которые работают и в 2026 году. Память о падении Стены и о девяностых, когда восточные районы заполняли коммуны, художники, активисты, и многие из них до сих пор там. Память о Mietendeckel 2020–2021 годов — заморозке арендных цен, которая была отменена Конституционным судом, но успела показать, что вмешательство в рынок возможно, и народ его поддерживает.
В Берлине горизонталь старше государства не в политическом смысле, а в практическом. Государство приходит и уходит — Веймар, нацизм, ГДР, ФРГ, объединение, — а соседский подъезд, ассоциация жильцов, мастерская во дворе, очередь в булочной по субботам остаются. Это и есть инфраструктура жителей. Она пережила больше режимов, чем любой из режимов сам.
Сетубал работает на масштабе ста тысяч через близость. Берлин работает на масштабе трёх миллионов через сети. Принцип один и тот же. Меняется только размер ячейки.
IV. Неовенеция. Регистр горизонта
В японской манге и аниме Кодзуэ Амано «Aria», созданной в начале 2000-х, есть город Неовенеция. Это терраформированный Марс XXIV века, на котором воссоздана Венеция — каналы, гондолы, мосты, площади, кампанилы. Технологически Неовенеция стоит дальше любой существующей цивилизации: терраформирование, искусственная атмосфера, генетическая инженерия. Социально она устроена удивительно медленно. Главные героини — undine, женщины-гондольеры, обучаются годами, и обучение это построено как ремесленное наставничество. Гондола делается вручную. Кофе варят медленно. Туристы плывут по каналу в полном молчании, потому что эта тишина — часть переживания, ради которого они приехали с других планет.
«Aria» не утопия в строгом смысле. В ней нет программы, манифеста, революции. Нет даже выраженного социального конфликта. Это утопия в режиме регистра — мир, в котором все базовые проблемы (бедность, насилие, неравенство, эксплуатация) уже решены не на странице, а где-то за кадром, и автор сосредотачивается на том, что остаётся, когда решены базовые проблемы. А остаётся вот что: научиться видеть город, замечать его свет, варить кофе медленно, плыть по каналу молча, обучать ученицу терпеливо, дружить долго.
Неовенеция — не четвёртый город моей биографии. Это литературный регистр, в котором кривая Петербург → Сетубал → Берлин получает горизонт. Если бы кривая шла дальше — куда она показывает? Она показывает не в технологически продвинутое будущее, не в идеологически чистое будущее, не в этнически однородное будущее. Она показывает в будущее, в котором техника настолько повзрослела, что снова стала фоном, а на первом плане оказались гондола, медленный кофе, обучение ремеслу, тишина канала и привычка здороваться с соседом.
Неовенеция — это ответ на вопрос: что было бы, если бы кропоткинская самоорганизация выиграла, и при этом не пришла на смену государству, а перешла через состояние государства в состояние культуры. Когда вертикаль не уничтожена, а истёрлась за ненадобностью. Когда не надо больше бороться, потому что то, за что боролись, стало обычной средой обитания, как воздух или сила тяжести.
Я не верю, что Неовенеция возможна как буквальный исторический проект. Но я верю, что она возможна как регистр — как набор практик, которые можно начать культивировать здесь и сейчас. Медленный кофе. Здорование с соседом. Обучение ученика. Тишина канала. Любая из этих практик доступна сегодня. Все они вместе образуют не утопию, а способ жить так, как если бы Неовенеция уже наступила. Эта формулировка — главная политическая ставка этой книги. Не строить Город Солнца. Жить так, как будто Неовенеция уже здесь, во всех её обычных деталях. Тогда, может быть, она однажды и вправду здесь окажется.
V. Ответы на три вопроса
Эта книга открывалась тремя вопросами. Пора на них ответить.
Большой вопрос — какой город удобен для человека, и почему почти всё, что мы строим, оказывается ему неудобно?
Удобен городу тот город, в котором povo é quem mais ordena — народ, тот, кто больше всех решает. Не как лозунг, а как форма организации, в которой решения принимаются ближе всего к тем, кого они касаются. Удобен тот город, в котором жители — это не пассажиры лайнера и не подопечные мэрии, а инфраструктура самого города. Они здороваются в подъезде. Они помнят имена соседей. Они чинят утюги в Repair-Café и поют cante alentejano без дирижёра. Они выходят на референдум о национализации арендных корпораций и проигрывают, но выходят снова. Они строят горизонтальные сети между авторами, читателями, городами.
Почему почти всё, что мы строим, оказывается неудобно? Потому что мы строим для жителей, а не с жителями. Чертежи Кампанеллы, Корбюзье, Гропиуса, Ле Бразилиа Кубичека, Чандигарх Неру, советский генплан — все они исходят из того, что архитектор знает лучше. Знает геометрию, знает социальную инженерию, знает, какие отношения должны связывать человека с человеком. Но отношения нельзя начертить. Их можно только прожить. И поэтому город, начерченный сверху, всегда чуть-чуть промахивается мимо того, что нужно жителю. На сантиметр или на километр — в каждом случае по-своему.
Сквозной вопрос — почему официальные структуры лечат человека, а не условия его жизни? И что делают сообщества, лечащие условия?
Официальные структуры лечат человека, потому что им так выгоднее. Лечить условия — значит менять условия. Менять условия — значит трогать собственность, налоги, регуляторику, рынок труда, систему здравоохранения. Это политически дорого, медленно и опасно для тех, кто у власти. Лечить человека — значит выписать ему антидепрессант, направить к терапевту, предложить mindfulness-приложение, и оставить его в тех же условиях, в которых он заболел. Это политически дёшево, быстро и безопасно. Цифры показывают сам разрыв в способе лечения, не в количестве страдания. По данным OECD, в Португалии потребление антидепрессантов в 2023 году составило около 150 DDD на 1000 жителей в день — одно из самых высоких в Европе. В Германии, при сопоставимом уровне жизни и доступности медицины, та же цифра — около 62 DDD на 1000, более чем вдвое ниже. В России потребление антидепрессантов не входит в публичную статистику OECD, но по данным аналитической компании DSM Group, в 2024 году в стране было продано около 16 миллионов упаковок антидепрессантов — на сто сорок пять миллионов населения. В пересчёте это в разы меньше португальского уровня.[^3] Не потому, что русские здоровее португальцев. Потому, что в России нет развитой инфраструктуры, чтобы лечить человека таблеткой — там тот же запрос на способ переносить жизнь утилизируется другими средствами: алкоголем, телевизором, идеологией. В Португалии есть инфраструктура для лечения таблеткой, но нет политической воли менять условия, в которых производится массовое истощение. В Германии — где-то посередине, со своими местными способами этого же избегания. Все три страны лечат человека, а не условия. Просто разными средствами.
Сообщества, лечащие условия, делают что-то очень простое и очень неинтуитивное одновременно. Они выкупают дом из спекулятивного рынка — Mietshäuser Syndikat. Они организуют уход на дому без иерархии менеджеров — Buurtzorg. Они строят кооператив, в котором работники владеют предприятием, — Mondragon. Они отказываются от валюты центрального банка и создают свою — FairCoop. Они учат гондольеров медленно — Неовенеция. Они здороваются в подъезде — Charlottenburg. Они поют без дирижёра — Грандола. Лечение условий — это всегда конкретное действие конкретных людей в конкретном месте. Оно не масштабируется силой. Оно распространяется заражением.
Финальный вопрос — что я могу делать здесь и сейчас, чтобы у меня и вокруг меня появлялся удобный город?
Эта книга могла бы закончиться списком из десяти пунктов: вступите в кооператив, познакомьтесь с соседями, поддержите местного фермера, выйдите на референдум, выключите алгоритм. Каждый из этих пунктов был бы правдой. И каждый был бы ложью — потому что превращал бы практику в инструкцию.
Поэтому я ограничусь одним. Прикладывайте усилие к улучшению того сообщества, в котором уже находитесь. Не из этического долга, не ради того, чтобы что-то построить. А потому, что только вложенное усилие превращает территорию вашего присутствия в ваше сообщество. Без вклада есть только адрес. С вкладом появляется принадлежность — без обязательств и договоров, без членских билетов, без чёткой границы между «свой» и «чужой». Просто потому, что вы что-то сделали для места, в котором живёте, и теперь оно держится в том числе на вашем усилии.
Этот принцип имеет одно очень неудобное свойство для тех, кто хочет масштабировать его до программы. Он не масштабируется. Усилие, приложенное в одном подъезде в Сетубале, не складывается в стратегию для всей Португалии. Усилие, приложенное в одной горизонтальной команде разработки в Берлине, не складывается в государственную программу. Усилие распространяется — но не сверху, а заражением: люди видят, как это работает у других, и пробуют у себя. Так появился Mietshäuser Syndikat — из одного занятого активистами дома во Фрайбурге в начале 1990-х в сеть из 191 самоорганизованного домового проекта по всей Германии к 2024 году. Так появился Buurtzorg — из одной команды из четырёх медсестёр в Алмело в 2006 году в сеть, в которой сегодня работает больше половины всех участковых медсестёр Нидерландов. Не масштабирование, а распространение.
Что это значит в вашем конкретном подъезде, районе или городе — никто, кроме вас, не знает. Подъезд другой, район другой, город другой. Усилие — то же.
VI. Закольцовка
Сорок пять лет я прожил в Петербурге и не знал, что живу на архипелаге. Два года в Сетубале научили меня читать карту инфраструктуры жителей. Несколько месяцев в Берлине показали, что эта карта читается на разных масштабах. И Неовенеция Кодзуэ Амано объяснила, что есть регистр, в котором эта карта становится не утопическим чертежом, а просто способом жить.
«Город Солнца» — старая мечта. Кампанелла писал её в тюрьме инквизиции в 1602 году. С тех пор её повторили Носов, Ефремов, Гропиус, Корбюзье, советский генплан, Бразилиа, Чандигарх, Нусантара, Кремниевая долина, Шэньчжэнь. Каждый раз — заново и каждый раз — мимо. Потому что Город Солнца не строится. Город Солнца практикуется.
Если эта книга что-то сделает, я надеюсь, что она поможет одному читателю заметить инфраструктуру жителей вокруг себя — и приложить к ней усилие. Этого будет достаточно. Дальше архипелаг начинает расти сам.