Глава 2. Тени хрусталя

I

«Депрессия — это интернализованное выражение реальных социальных сил». Марк Фишер, Ghosts of My Life, 2014

Felixstowe — небольшой портовый город на восточном побережье Англии, в графстве Суффолк, в полутора часах поездом от Лондона. Здесь работает крупнейший контейнерный терминал страны: краны и штабеля разноцветных контейнеров видны с любой точки набережной. За полосой портовых сооружений начинается обычная английская приморская окраина: ряды одинаковых таунхаусов, газоны, припаркованные машины, паб на углу. Зимой здесь сыро, ветрено и очень тихо.

В пятницу, 13 января 2017 года, в одном из этих таунхаусов покончил с собой человек по имени Марк Фишер. Сорок восемь лет, преподаватель Goldsmiths College в Лондоне, автор тонкой книги под названием Capitalist Realism: Is There No Alternative? Его нашли дома. Жену зовут Зои Фишер. У них был маленький сын. Полицейское расследование заняло несколько часов и закрылось как самоубийство. Никаких подозрительных обстоятельств.

В понедельник новость прошла в специализированных изданиях о музыке и культурной теории — FACT Magazine, The Wire, The Quietus. К следующей неделе её перепечатали газеты левого фланга, потом The Guardian, потом New Statesman. К концу января имя Фишера и формула из его книги — «легче представить конец света, чем конец капитализма» — оказались на больших баннерах студенческих демонстраций в Лондоне, Берлине и Афинах. К годовщине смерти, в январе 2018, Goldsmiths учредил ежегодную мемориальную лекцию памяти Фишера; на первой собралось больше тысячи человек.

Можно было бы предположить, что речь о ярком, но узко известном академике, чья смерть была замечена сравнительно небольшим сообществом. Это будет половиной правды. Вторая половина — в том, что Марк Фишер был последним голосом в очень длинной цепочке людей, которая занимает следующую главу нашей книги. И его самоубийство, при всём личном характере, было одновременно и финальной иллюстрацией собственной книги Фишера. В Capitalist Realism он писал, что депрессия — не индивидуальное состояние, а социальное, что современный капитализм производит особый тип ментального страдания, и что между политической бессильностью и личным отчаянием существует прямая связь. Через семь лет после публикации этой книги Фишер повесился в собственном доме.

Это глава о тенях.

О людях, которые в каждую эпоху видели в проектной утопии — в том самом хрустальном символе новой веры, о котором шла речь в первой главе — опасность для жителя. Видели и пытались об этом сказать. Иногда — стихами и романами. Иногда — брошюрами и пророчествами. Иногда — научными статьями, иногда — постами в блоге, иногда — лекциями студентам. Голоса этих людей звучали изнутри тех самых обществ, которые строили проект. Они были не врагами утопии в смысле реакционеров — Бакунин был революционером, Замятин был большевиком, Оруэлл был социалистом, Фишер был марксистом. Они были врагами утопии в смысле жителя. В каждом проекте, как бы хорошо он ни был задуман, они слышали один и тот же звук: треск, с которым в этот проект не помещается живой человек.

Цепочка этих голосов начинается за сто сорок четыре года до самоубийства Фишера — в 1873-м, когда выходит «Государственность и анархия», написанная русским эмигрантом, доживающим последние годы в швейцарском городке Лугано, в кантоне Тичино. Зовут его Михаил Бакунин.

С него и начнём.

II

«Возьмите самого радикального революционера и посадите его на всероссийский престол или дайте ему диктаторскую власть… через год он будет хуже самого императора». Михаил Бакунин, «Государственность и анархия», 1873

Лугано в начале 1870-х — место, куда едут проигравшие. Город на берегу одноимённого озера в южной Швейцарии, в италоязычной части страны, на полпути между Миланом и Альпами. Бакунин переехал сюда осенью 1874 года, после провала Болонского восстания в августе того же года, в котором он попробовал — в последний раз — поднять европейских рабочих на революцию. Восстание не состоялось. Полиция арестовала несколько десятков итальянских анархистов. Бакунин едва ушёл через границу, в крестьянской телеге, переодетый священником.

В Лугано он снимает дом с садом. Из дома видно озеро. С ним — жена Антонина, моложе мужа на двадцать шесть лет, у которой давно роман с итальянцем по имени Карло Гамбуцци (Бакунин знает и не возражает). Деньги кончаются. Здоровье разваливается: одышка, отёки, выпавшие в Шлиссельбургской крепости зубы, постоянная усталость. Он почти не выходит из дома. Пишет.

В этот последний период он пишет несколько вещей, из которых только одна войдёт в историю под собственным названием — Государственность и анархия. Книга вышла в Цюрихе в 1873 году, на русском, в типографии народнической эмиграции. Тираж небольшой, читателей сначала тоже немного — в основном русские студенты в Цюрихе и Женеве. Но именно в этой книге, на полях полемики с Марксом, Бакунин формулирует мысль, ставшую главной для всех последующих теней.

Спор с Марксом, для понимания этой мысли, нужно описать кратко. На Гаагском конгрессе Первого Интернационала в сентябре 1872 года Маркс и его сторонники добились исключения Бакунина и анархистской фракции из организации. Формальный повод — обвинение Бакунина в создании «тайной организации внутри Интернационала». Реальный повод — фундаментальное расхождение в вопросе о государстве. Маркс считал, что после социалистической революции рабочий класс должен захватить государственный аппарат и использовать его для построения нового общества. Это переходный этап — диктатура пролетариата, — после которого государство «отомрёт» само. Бакунин не верил ни в один шаг этой схемы. Он считал, что любое государство, даже революционное, даже руководимое самыми благородными людьми, неизбежно становится тиранией. Логика проста: государство — это аппарат принуждения; те, кто им управляет, неизбежно выделяются в касту; каста защищает свои привилегии; революция превращается в реставрацию.

В Государственности и анархии эта мысль доводится до пугающей конкретности. Бакунин пишет — и эту цитату стоит привести целиком:

«Возьмите самого радикального революционера, посадите его на всероссийский престол или дайте ему диктаторскую власть, о чём мечтают многие из наших молодых революционеров, и не позже чем через год он будет хуже самого императора».

Бакунин эту мысль разворачивает дальше — на нескольких страницах, в полемике с конкретными немецкими и французскими социалистами, — показывая один и тот же механизм: чиновник нового социалистического государства будет править от лица «народного дела», но защищать собственную должность; и эта защита окажется куда жёстче старого императорского произвола, потому что у него будет идея, оправдывающая жестокость. Государственный социализм для Бакунина — это государственный капитализм с другой вывеской, и не более того.

Бакунин в 1873 году не знал имени Сталина, не знал имени Ленина, не знал слова «партия» в большевистском смысле. Он не предсказывал ни ГУЛАГ, ни 1937 год, ни сталинскую конституцию 1936 года, объявившую СССР «государством рабочих и крестьян, в котором ликвидирован капитализм». Он описывал механизм. Логику, по которой проект, начертанный сверху самым благородным умом, неизбежно становится своей противоположностью. Через пятьдесят лет после Бакунина в Москве будут расстреливать тех, кто делал революцию вместе с Лениным. Бакунин этого не видел. Он просто хорошо понимал, что государство, какую бы вывеску оно ни носило, остаётся государством.

Внутренняя совесть этой мысли — отдельный, тёмный сюжет, без которого Бакунина не понять.

В 1869 году в Женеву к нему приехал молодой человек двадцати двух лет, представившийся студентом, бежавшим из России. Звали его Сергей Нечаев. Бакунин принял его восторженно: вот, наконец, новое поколение русских революционеров, готовых не теоретизировать, а действовать. Они вместе написали небольшой документ под названием Катехизис революционера — текст, в котором революционер описывался как «человек, обречённый, у которого нет ни личных интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени». Всё в нём подчинено единственной страсти — революции. Революция оправдывает любые средства. Любое преступление, ведущее к революции, нравственно; любое доброе дело, ей не способствующее, безнравственно.

Через несколько месяцев Нечаев вернулся в Россию и в ноябре 1869 года в Петровской земледельческой академии под Москвой организовал убийство молодого студента Иванова — собственного товарища по подпольной ячейке, заподозренного в желании выйти из организации. Это было первое в истории русского революционного движения внутрипартийное убийство — убийство своего, ради дисциплины и страха. Преступление быстро раскрыли, материалы дела попали в прессу. Достоевский в это самое время читает в газетах подробности и начинает писать роман, который позже выйдет под названием «Бесы». Бакунин разрывает с Нечаевым не сразу: ещё несколько месяцев после убийства он продолжает поддерживать с ним отношения, в феврале 1870 года в письме к Альберу Ришару пишет о Нечаеве почти восторженно. Решительный разрыв оформляется только летом 1870 года, в большом письме от 2 июня (впервые опубликованном Мишелем Конфино в 1966-м), в котором Бакунин по сути возвращает Нечаеву его собственную методику: для революции, в которой средство стало важнее цели, нет места ни у автора «Катехизиса», ни у тех, кто согласился жить по его правилам.

Нечаева в 1872 году выдадут русским властям швейцарские суды. Он умрёт в Петропавловской крепости в 1882 году. А Бакунин до конца жизни будет преследовать память о Катехизисе как тень — он сам, рукой пророка, написал инструкцию по созданию того типа революционера, который в XX веке окажется на Лубянке.

Это и есть двойная тень Бакунина: тень снаружи (против государства, против всякой утопии-сверху) — и тень изнутри (против революционера, который сам становится государством). За сто лет до того, как «Бесы» Достоевского будут прочитаны как пророчество о большевиках, Бакунин, опытным путём, через личное соучастие, обнаруживает: проект-сверху и революционер-снизу могут оказаться одним и тем же механизмом. Просто один начинается с императора, а другой — с молодого человека, искренне ненавидящего императора.

В Лугано в 1875 году у Бакунина обостряется болезнь почек. Его перевозят в Берн, где есть знакомый врач. Он почти не встаёт. Пишет неоконченную статью о крестьянской общине.

Михаил Александрович Бакунин умер в Берне 1 июля 1876 года, по новому стилю — 19 июня по старому. Шестьдесят два года. Похоронен на Бремгартенском кладбище, без речей, по его собственному завещанию.

Книга «Государственность и анархия» к концу XIX века станет одним из главных текстов мирового анархизма. К 1917 году её прочтут практически все русские революционеры. Ленин — точно, Троцкий — точно, Сталин — почти наверняка. Что они с ней сделали — мы знаем. Бакунин был прав: они посадили самих себя на всероссийский престол, и через год — а вернее, через четыре — стали хуже императора. Это была первая тень, и она оказалась самой точной из всех.

Параллельно с Бакуниным в Петербурге писал свои романы Фёдор Достоевский. «Бесы» вышли в 1872 году — за год до Государственности и анархии. В них есть всё: Нечаев под именем Петра Верховенского, грот в парке академии, задушенный товарищ. И ключевой пункт у них с Бакуниным совпадает: оба видят в проектной утопии не просто ошибку, а зло, идущее изнутри самой идеи. В «Записках из подполья» Достоевский сформулирует это ещё ярче: даже если построят Хрустальный дворец, в котором всем будет хорошо, найдётся подпольный человек, который захочет ткнуть в этот дворец языком — просто потому, что человек не желает быть деталью в чужом проекте, даже самом удобном. Эта фраза, написанная в 1864 году, — прямая полемика с романом Чернышевского «Что делать?», в котором тот самый Хрустальный дворец впервые появился в русской литературе как образ светлого будущего.

Между Чернышевским (1863), Достоевским (1864, 1872) и Бакуниным (1873) — десять лет, в которых русская мысль впервые произнесла главный вопрос XX века: что будет с человеком, если построить тот самый проект, в который он, человек, не помещается? Чернышевский продолжал верить, что будет рай. Достоевский ответил: будет ад. Бакунин ответил: будет тирания. Через сорок лет в Россию придёт октябрь 1917 года, и ставку придётся делать.

III

«Я — мы, мы — я». Евгений Замятин, «Мы», 1920

В марте 1916 года российский морской инженер Евгений Замятин, тридцати двух лет от роду, сходит с парохода в порту Ньюкасла. Командировка военного времени: на верфях Armstrong Whitworth в районе Walker и Swan Hunter в соседнем Wallsend для Российской Императорской флотилии строят серию ледоколов. Балтика заблокирована немцами, и Россия отчаянно нуждается в новых судах для арктических маршрутов. Замятин — опытный корабельный инженер, говорящий по-английски (плохо, но достаточно для работы), к тому же — бывший участник большевистского подполья 1905 года, уже отсидевший один срок. Власти об этом либо не знают, либо закрывают глаза: на верфях нужен инженер.

Он снимает комнату в районе Jesmond — пригороде Ньюкасла, аккуратном, средне-буржуазном, с чистыми каменными ступеньками, которые домохозяйки в воскресенье отмывают до белизны. У Замятина это станет одним из самых отчётливых образов: ровные ряды одинаковых домов, расписание трамваев и расписание чаепитий, тот совершенно особый английский конформизм, которого он, провинциальный русский, никогда не видел и никогда не понимал.

Но главное вот что: в Ньюкасле он одновременно строит ледокол и пишет роман. Ледокол называется «Святогор», после 1917 года будет переименован в «Красина». Имя инженера, Замятина, останется среди подписей на чертежах одного из самых мощных арктических судов мира первой половины XX века. А роман называется «Островитяне». Он сатирический, короткий, и в нём впервые появляются прототипы будущего Единого Государства: викарий Дьюли с его «Заветами спасения», расписывающими час за часом, как должна жить добропорядочная семья; одинаковые носы, которые предложено стандартизировать парламентским законопроектом; одинаковые судьбы, в которые человек встроен с детства.

Когда позднее Замятин напишет «Мы», главную свою книгу, он не пойдёт изобретать тоталитарное общество с нуля. Он возьмёт то, что увидел на тайнсайдских верфях. Тейлоризм, рационализацию труда, расчёт человеко-часов, графики, по которым проектировался каждый шаг рабочего на стапеле. Конформизм английского среднего класса, расписывающего сам себя по часам. И добавит к этому свой собственный, инженерный, расчётно-чертёжный взгляд — Замятин был инженером, для которого человек был системой. Из всего этого получится Единое Государство, в котором у людей нет имён, а есть номера, и где каждый шаг жизни — от утреннего подъёма до сексуального часа — расписан по Часовой Скрижали.

В этом — главная особенность антиутопии Замятина. Она не выросла из революции. Она выросла из английского капитализма военного времени, из тейлоровских расписаний на верфях, из ровных ступенек Jesmond. Замятин написал её, ещё не зная, что советская власть пойдёт по тому же пути, что и тейлоризм. Но когда советская власть пошла, оказалось, что Замятин ничего не должен был переделывать. Лекало уже было снято — с английского пригорода Ньюкасла, с американских книг Фредерика Тейлора, которые сам Ленин рекомендовал к переводу в 1918 году как руководство по «социалистической организации труда».

В сентябре 1917 года, когда Замятин на старом английском пароходе с погашенными огнями возвращается домой, через немецкие минные поля, в спасательном жилете в течение пятидесяти часов перехода, в России разворачивается новая революция. Он опаздывает на февраль и попадает прямо в октябрь. Позже он напишет, что чувствует себя как человек, который никогда не был влюблён и вдруг просыпается через десять лет уже женатым. Большевиков он сначала поддерживает — собственное подполье 1905 года всё ещё в его прошлом. Но довольно скоро его настроение меняется.

Между 1918 и 1921 годами Замятин в Петрограде делает несколько вещей, которые в совокупности и формируют его судьбу. Он работает с Горьким в проекте «Всемирная литература», переводит западных классиков. Он преподаёт молодым писателям — у него учатся «Серапионовы братья», круг, из которого выйдут многие имена советской прозы. Он пишет рассказы, в которых революция уже не воспевается, а описывается холодным, почти медицинским взглядом — голод, разруха, мертвенный город. И — в 1920 году, в холодной комнате, в полутёмном Петрограде, — он пишет роман, который в рукописи называется Мы.

Главного героя зовут Д-503. Он — Строитель Интеграла, гигантского космического корабля, который Единое Государство намерено послать в космос, чтобы распространить свою модель счастья на другие планеты. Цифры героев — D-503, O-90, I-330 — взяты Замятиным со спецификации «Александра Невского», ещё одного ледокола, который он подписывал в Ньюкасле в 1916 году. Сюжет прост: D-503 — образцовый гражданин Единого Государства — встречает женщину по имени I-330, которая показывает ему, что существует другая сторона Зелёной Стены, мир за пределами города-машины, и что в нём живут люди, отказавшиеся от номеров. D-503 влюбляется, теряет рассудок (то есть, по терминологии Государства, приобретает душу), участвует в неудачном восстании, и в финале его поймают и подвергнут «Великой Операции» — удалению того участка мозга, который отвечает за фантазию. После операции он спокойно наблюдает, как казнят I-330, и аккуратно записывает свои новые впечатления.

Когда роман в 1922 году попадает в советскую цензуру (только что созданный Главлит — учреждён 6 июня 1922), его запрещают — он становится первой книгой, запрещённой в советской цензуре. Не вторым, не третьим — первым. Замятин довольно долго пытается опубликовать его законным путём. Когда становится ясно, что не получится, он передаёт рукопись через знакомых на Запад. В 1924 году роман выходит в Нью-Йорке, в издательстве E. P. Dutton, по-английски. На русском в полном виде он впервые выйдет только в 1952 году в Нью-Йорке, в эмигрантском издательстве, и в Советский Союз вернётся только в 1988 году, в журнале «Знамя», в эпоху перестройки.

В 1929 году в советской прессе разворачивается кампания против Замятина — повод формальный, само издание «Мы» за границей, но реальная задача шире: вычистить из литературы тех, кто не вписался в новый канон социалистического реализма. Замятина исключают из Союза писателей. Его пьесы, которые с 1923 года шли в театрах с успехом, снимают с репертуара. Печатать его перестают. В 1931 году он пишет личное письмо Сталину — это редкий жанр в советской истории, когда писатель, прошедший атаку, обращается напрямую к высшей власти. В письме он просит разрешения выехать за границу, аргументируя так:

«Я знаю, что у меня есть очень неудобная привычка говорить не то, что в данный момент выгодно, а то, что мне кажется правдой. В частности, я никогда не скрывал моего отношения к литературному раболепству, прислужничеству и хамелеонству: я считал и продолжаю считать, что это одинаково унижает как писателя, так и революцию. <…> Если я действительно являюсь преступником, и если меня необходимо наказать, то я всё же думаю, что меня нельзя наказывать столь тяжёлым наказанием, как литературная смерть, — а поэтому прошу заменить это наказание на любое другое, более обычное».

Сталин, к удивлению многих, разрешает. Замятин с женой выезжает в Париж в ноябре 1931 года. Там он живёт шесть лет, в небольшой квартире, в нарастающей нищете, окружённый русскими эмигрантами, с которыми у него нет общего языка (он не белоэмигрант, он бывший большевик, для них он почти такой же чужой, как для советских властей). Он пишет автобиографические очерки и сценарии для французского кино. Он не пишет больше романов. В письмах к друзьям в СССР он замечает: «Я не эмигрант, я в командировке».

Десятого марта 1937 года Евгений Замятин умирает в Париже от грудной жабы, ему пятьдесят три года. Похоронен на кладбище в Тье, в южном пригороде.

Что увидел Замятин — стоит проговорить ещё раз, потому что это центральная мысль главы. Он увидел проектную утопию до того, как она стала советской — построил её из чертежей английских верфей и тейлоровских расписаний, из материала позднего капитализма, не из материала большевизма. И только потом, когда советская власть взяла себе тот же тейлоризм как основу «социалистической организации труда», оказалось, что «Мы» — антиутопия одновременно о западном и о советском Едином Государстве, потому что в обоих лежит один и тот же чертёж. Замятин — мост между русским и западным крылом теней. Они одна линия. Через двадцать четыре года после первой публикации «Мы» английский писатель Эрик Блэр, известный под псевдонимом Джордж Оруэлл, прочитает роман во французском переводе и сядет писать собственный — 1984. Без Замятина его не было бы.

IV

«Все счастливы. Никто не страдает». Олдос Хаксли, «О дивный новый мир», 1932

В мае 1931 года в средиземноморском городке Sanary-sur-Mer на южном побережье Франции, в нескольких километрах от Тулона, работает над романом тридцатисемилетний английский писатель Олдос Хаксли. Дом, который семья Хаксли снимает с 1930 года, называется Villa Huley (рабочие быстро сократили фамилию владельцев до удобной местной формы), и Хаксли с женой Марией и сыном Мэтью проведут здесь семь лет. Из окна виден залив, оливковые рощи спускаются к воде. Хаксли пишет за неделю столько, сколько обычный английский писатель пишет за месяц.

Роман выходит весной 1932 года под названием Brave New World. Хаксли задумывал его как пародию на Уэллса — конкретно на его утопию Men Like Gods 1923 года. В письме к другу в 1931 году он пишет: «Я работаю над романом об ужасе уэллсовской утопии и о восстании против неё». Но получается не пародия, а нечто третье. И это третье — антиутопия совершенно особого типа.

В 1932 году нацисты ещё не у власти в Германии. Сталинские чистки ещё не начались. Большой террор будет через пять лет, ГУЛАГ — пока репрессивный аппарат среднего размера, не главная тема мировой прессы. Хаксли пишет в момент, когда тоталитарные ужасы XX века ещё не предъявили себя миру. И поэтому он не предсказывает тоталитарность так, как это сделал Замятин или потом сделает Оруэлл. Он предсказывает другое.

В Мировом Государстве Хаксли никто не страдает. Никого не пытают. Никого не казнят. Никого не отправляют в лагеря. Все счастливы. Дети рождаются в инкубаторах, генетически сконфигурированные на пять каст — от Альф до Эпсилонов, — и каждая каста гипнопедически приучена любить свою судьбу. Семья отменена. Слово «отец» — непристойно. Слово «мать» — особенно непристойно. Свободное время заполняется массовыми развлечениями, регулярным сексом по принципу «каждый принадлежит всем» и таблеткой под названием сома — лёгким наркотиком, у которого «все преимущества христианства и алкоголя без единого их недостатка». Несогласный — это Дикарь Джон, единственный в романе нерождённый-в-инкубаторе человек, выросший в индейской резервации. Он не находит, как объяснить свой ужас перед этим обществом. В финале он вешается.

Что Хаксли увидел в 1931 году, при всех Сталиных и Гитлерах ещё в полу-неизвестности, — это тип утопии, против которого нельзя восставать. У Замятина и потом у Оруэлла главное оружие тирании — страх. У Хаксли — комфорт. Жителю Мирового Государства не нужно бояться: ему хорошо. Он любит свою судьбу, потому что генетически на это запрограммирован и психологически на это приучен. Он не подавлен — он удовлетворён. И в этом, говорит Хаксли, главная ловушка XX века: возможна тирания, в которой никто не несчастлив. И против такой тирании нет ни революции (зачем восставать против хорошего?), ни тени (что говорить — «вам слишком хорошо»?), ни эмиграции (куда уезжать из счастья?).

Дикарь Джон в финале совершает то, что Замятин в «Мы» считал главным признаком сохранённой души, — выходит за пределы. Он находит маяк на побережье и поселяется в нём, аскетом, бичует себя, постится, пытается воссоздать страдание как способ оставаться человеком. Туристы из Мирового Государства приезжают на него посмотреть — как на любопытный антропологический экспонат. В финале он не выдерживает их взглядов и вешается. Это — ключевая разница с «Мы». Замятинский D-503 в финале — лоботомирован. Дикарь Джон у Хаксли — самоубийца. И там и там личность проиграла, но проиграла по-разному: у Замятина её удалили, у Хаксли — её не приняли.

Хаксли в 1937 году с семьёй уезжает из Sanary в США, через Нью-Йорк, в итоге оседая в Лос-Анджелесе. До конца жизни он живёт в Калифорнии. Пишет ещё двенадцать книг, среди них роман После многих лет летих (1939), эссе The Perennial Philosophy (1945) — и ещё одну утопию, обратного знака.

В 1962 году выходит Island. Действие — на вымышленном острове Пала в Индийском океане, где живёт небольшая община, веками экспериментирующая с тем, как сделать утопию без сомы. Жители Палы используют другой препарат — мокшу-медицину, грибы с псилоцибином, применяемые редко, ритуально, с подготовкой и наставником. Семьи устроены по принципу mutual adoption clubs — каждый ребёнок имеет не только биологических родителей, но и несколько «принимающих семей», к которым может уйти, если в основной семье ему плохо. Образование строится не вокруг конкуренции, а вокруг того, чтобы ребёнок научился внимательности — этому слову Хаксли посвящает значительную часть книги. На центральной площади острова сидит ручная говорящая майна, которую научили постоянно повторять: «Attention! Attention! Here and now, boys, here and now».

Это последняя книга Хаксли. Он пишет её, уже зная, что у него рак гортани — ему поставили диагноз тремя годами раньше. Он пишет её как завещание. Сома была плохой утопией, потому что отнимала у людей внимание. Мокша — хорошая, потому что внимание возвращает. Между ними — тридцать лет жизни Хаксли в Калифорнии, эксперименты с мескалином (1953), с ЛСД (1955), книга The Doors of Perception (1954), которая войдёт в библиотеку американской контркультуры. Хаксли — единственный автор-антиутопист, который переписал собственную антиутопию на утопию, прожив тридцать лет с открытым вопросом: можно ли построить общество, в котором счастье не отнимает у человека сознание?

Ответ Хаксли — осторожно-положительный. На острове Пала это возможно. Но в финале Island остров завоёвывает соседнее государство, ради нефти, найденной у его берегов. Утопия гибнет за две недели. Хаксли отправляет жителю Палы своё последнее слово через ту же майну: «Attention!». Внимание. Здесь и сейчас. То, что осталось от утопии, когда утопия рушится. Маленький частный, индивидуальный опыт — единственное, что нельзя национализировать.

Двадцать второго ноября 1963 года в Голливуде Олдос Хаксли, у которого рак уже отнял голос, пишет на листке бумаги короткую записку жене Лауре: «LSD, 100 μg, intramuscular». Лаура идёт за наркотиком в аптечный шкаф. В соседней комнате медсестры смотрят телевизор: только что в Далласе застрелили президента Кеннеди. Лаура возвращается, делает мужу инъекцию, потом ещё одну, через три часа. Хаксли умирает в 17:20. Новости о его смерти почти никто не замечает — в тот день мир смотрит из Далласа.

Хаксли уходит из мира как тень, которая пыталась выйти за пределы тени. Он не остановился на диагнозе — он попробовал предложить альтернативу. Island в этом смысле — не антиутопия, а скорее тень-проект, тень-предложение. И именно поэтому она так слабо известна в сравнении с Brave New World. Тени мира редко прощают другим теням попытку дать ответ.

Хаксли, в отличие от Замятина и Оруэлла, ушёл в химию. Это закладывает мост к нашей пятой главе — «Город внутри головы». О ней — позже. Здесь же отметим то, что для главы важно: между Brave New World 1932 и Island 1962 Хаксли описал две противоположные позиции одной тени: можно жить в проекте счастья и оставаться человеком (Пала); и нельзя жить в проекте счастья и оставаться человеком (Мировое Государство). Разница — в одной детали. На Пале каждый сам решает, что с ним происходит. В Мировом Государстве — Государство решает за всех.

В этом — главный вклад Хаксли в нашу галерею теней. До него тени описывали ужас государства-сверху. После него стало ясно, что ужас может быть и в отсутствии тирании — там, где личное согласие отдано системе, добровольно, в обмен на комфорт. Это та же мысль, которой через сорок лет Марк Фишер даст имя — capitalist realism.

V

«Если хочешь представить будущее, представь сапог, топчущий человеческое лицо — вечно». Джордж Оруэлл, «1984», 1949

Юра — один из самых неудобных островов британского архипелага. Внутренние Гебриды, западное побережье Шотландии. Длиной около пятидесяти километров, население в 1946 году — около двухсот человек. Чтобы добраться от Лондона до фермы Barnhill, где будет жить Оруэлл, нужно поездом до Глазго, потом ещё одним поездом до западного побережья, паромом на Айлу, машиной через Айлу, ещё одним паромом через узкий пролив на Юру, и затем семь миль по единственной островной дороге, которая зимой превращается в грязь и которую проходят пешком, на пони или на мотоцикле.

В мае 1946 года, через год после того, как 29 марта 1945 года в больнице Fernwood House в Ньюкасл-апон-Тайне во время плановой гинекологической операции под общим наркозом умерла его жена Эйлин, Эрик Блэр — известный под псевдонимом Джордж Оруэлл — переезжает в Barnhill. Ему сорок два года. У него только что вышел «Animal Farm» (август 1945), сделавший его впервые в жизни относительно обеспеченным человеком. У него на руках двухлетний приёмный сын Ричард. У него туберкулёз — пока не диагностированный, но уже давно дающий знать о себе кашлем с кровью с молодости, в Бирме, в Барселоне, весной 1945 года в разрушенном Кёльне. И у него — почти готовая в голове книга, которую он собирается писать.

Зачем человек, только что потерявший жену, с маленьким сыном на руках, с слабыми лёгкими, едет жить в самое неудобное место Британских островов? Биографы Оруэлла спорят об этом семьдесят лет. Простого ответа нет. Но если читать его дневники с Юры, прорисовывается некий ландшафт души. Оруэлл устал от Лондона военного времени — от пропаганды, которую он сам писал на Би-би-си в начале 1940-х, и от которой ему было плохо физически. Он хотел тишины. Он хотел земли — обработать огород, посадить деревья, держать кур. Он хотел сделать прямо противоположное тому, что описывал в книге, которую собирался писать. Лондон в его сознании в это время уже превращается в Океанию из «1984», с её министерствами и плакатами. Юра — место, в котором государство до тебя не дотягивается. Магазина ближе двадцати пяти миль нет. Почту приносят раз в неделю.

Первые месяцы на Юре идут хорошо. Оруэлл сажает овощи, фруктовые деревья, ягодные кусты, разводит кур. Записывает в дневник имена птиц. Ловит рыбу. По вечерам поднимается в комнату на втором этаже, где стоит небольшой стол, керосиновая лампа и портативная пишущая машинка. Печатает. Он работает быстро. К концу года готов первый черновик романа, который он называет рабочим заголовком The Last Man in Europe — «Последний человек в Европе». Только в самом конце, при подготовке к печати, издатель убедит его сменить название.

Двадцатого августа 1947 года происходит событие, которое могло закрыть всю историю «1984» в этот же день. Оруэлл с приёмным сыном и двумя племянниками выходит на маленькой моторной лодке в пролив Корривреккан — один из самых сильных приливных водоворотов Европы. Лодка переворачивается. Они оказываются в ледяной воде. Доплывают до маленького скалистого островка посреди пролива; через несколько часов их случайно замечает с рыболовецкой лодки экипаж. Оруэлл, выбравшись на берег, замечает наблюдавшего за ними тюленя и сухо произносит: «Любопытные существа эти тюлени». Через четыре месяца, перед Рождеством 1947, на Юру приезжает специалист по лёгочным заболеваниям и подтверждает: туберкулёз в активной форме, инфильтраты в обоих лёгких.

Семь месяцев — с декабря 1947 до июля 1948 — Оруэлл проводит в больнице Hairmyres под Глазго. В это время в Британии только начинают применять стрептомицин — первый эффективный антибиотик против туберкулёза. Препарат редкий, его выделяют по жребию или по протоколу. Оруэлла включают в группу получающих. Стрептомицин даёт временное улучшение, но вызывает тяжёлые побочные эффекты — выпадение волос, отслоение ногтей, язвы во рту. Оруэлл лежит в постели и продолжает работать над «1984», на этот раз шариковой ручкой в школьной тетрадке. К июлю 1948 года, после семи месяцев лечения, он возвращается на Юру — против рекомендаций врачей. Он хочет закончить роман у себя дома.

В Barnhill осенью 1948 года он работает на пределе. Не может уже сидеть за столом — печатает лёжа в постели, удерживая машинку на согнутых коленях, кашляя в платок, который дважды в день меняет. В письмах друзьям пишет, что слабее, чем дерево после удара молнии. Никто из соглашавшихся приехать стенографисток в итоге не приезжает: Barnhill слишком далеко. Оруэлл сам перепечатывает на чистовик весь четырёхсотстраничный роман. В ноябре 1948 года рукопись закончена и отправлена издателю.

В начале января 1949 года Оруэлл окончательно уезжает с Юры. Он сам знает, что больше не вернётся.

«1984» выходит из печати 8 июня 1949 года. Через несколько месяцев становится бестселлером по обе стороны Атлантики. Хаксли пишет Оруэллу письмо: «I need not tell you how fine and how profoundly important the book is» — «Мне нет нужды говорить вам, насколько прекрасна и насколько глубоко важна эта книга». Книгу читают в Кремле; есть свидетельство, что Сталин велел перевести её для собственного пользования. В Англии её обсуждают в парламенте. Замятин, если бы был жив, узнал бы много знакомого: Большой Брат (Благодетель), Министерство Правды (Бюро Хранителей), новояз (математическая логика), Двухминутка Ненависти (Часы Единогласия). Оруэлл всегда честно признавал, что начал работать над «1984» после того, как в 1944 прочёл «Мы» во французском переводе и опубликовал на него рецензию.

Что Оруэлл увидел и чего не увидел Замятин?

Замятин видел техническую утопию. Город-машину, тейлоризм, оптимизацию человека. Государство у Замятина — холодное, расчётливое, инженерное. Лоботомия — это «Великая Операция», то есть медицинская процедура, рациональная и безличная.

Оруэлл видел политическую утопию, ставшую террором. Океания — это не машина, а полицейское государство. Им управляет Партия. У Партии есть Министерство Любви, в котором тебя пытают, и Министерство Правды, в котором переписывают историю под текущий день. Главное оружие — не оптимизация, а страх. И самое страшное — то, что Партия научилась удерживать страх в самом мышлении человека, через двоемыслие (doublethink), через новояз (язык, в котором нельзя сформулировать оппозицию), через переписывание прошлого в режиме реального времени.

Это разница не литературная, а историческая. Между «Мы» 1920 года и «1984» 1949 года — Большой террор 1937 года, Холокост, ГУЛАГ в полном объёме, Нюрнбергский процесс. Замятин писал утопию-предсказание. Оруэлл писал утопию-документ. Он видел НКВД в Барселоне в 1937 году собственными глазами: как ПОУМ, троцкистскую организацию, в рядах которой он сам воевал, советская разведка переквалифицировала в «фашистских агентов» и истребила. Это и есть Министерство Правды в зачаточной форме. Оруэлл это видел.

Двадцать первого января 1950 года, рано утром, в University College Hospital в Лондоне у Эрика Блэра в лёгких лопается артерия. Он умирает за несколько минут. Сорок шесть лет. В углу комнаты — рыболовные удочки, которые он только что попросил подготовить: он собирался ехать в швейцарский санаторий, в последней попытке вылечиться, и хотел половить рыбу в Альпах. Полтора месяца перед смертью он в палате женился второй раз — на Соне Браунелл, литературном редакторе. Этот брак продлился три месяца.

Оруэлл оставляет нам тень, которая отличается от других в одной ключевой точке. Бакунин говорил о государстве-машине. Замятин — о государстве-расчёте. Хаксли — о государстве-комфорте. Оруэлл — о государстве, которое освоило технику переписывания реальности. У него тирания держится не на сапоге как таковом, а на сапоге, который топчет человеческое лицо вечно, и при этом всех вокруг убеждают, что никакого сапога нет, никогда не было, и тот, кто помнит сапог, — сумасшедший. Это, как обнаружится в следующие семьдесят лет, оказалось пророчеством не менее точным, чем у Бакунина.

В 2022 году, когда в одной большой стране заметные люди начали публично доказывать, что 24 февраля не было никакого вторжения, а была «специальная военная операция», и тех, кто говорил «война», арестовывали по статье о «дискредитации» — Оруэлл, если бы был жив, не удивился бы. По итогам 2022 года его роман занял второе место в общем рейтинге продаж сервиса ЛитРес — основного игрока на российском рынке цифровых книг — и первое в категории художественных произведений: продажи выросли на 45% против прошлогоднего показателя. Тень XX века стала комментарием к XXI веку — не литературой, а инструкцией.

VI

Маркузе называл это «Великим отказом» — последним пространством мысли, ещё способной сказать «нет» в обществе, поглотившем любую критику.

Между Оруэллом и Фишером — два десятилетия, в которые мир изменился до неузнаваемости. Сталин умер. Хрущёв разоблачил культ. Стена в Берлине поднялась и стояла двадцать восемь лет. Кеннеди убит. Вьетнамская война началась и кончилась. На улицах западных городов появилось новое поколение, не помнившее ни Второй мировой, ни тейлоризма, ни большого террора, — но прекрасно помнившее, что в школах их учили прятаться от ядерной бомбы под партой. Это поколение через пятнадцать лет даст контркультуру, через двадцать пять — рейв-сцену, через сорок — мейк-америка-грейт-эгейн и Brexit. Тень в этом поколении мутирует. Не до неузнаваемости — она остаётся той же тенью, что у Бакунина, — но меняет язык.

Два человека этой эпохи особенно важны для нашего сюжета. Я даю их кратко, потому что они не первый ряд теней (Бакунин-Замятин-Хаксли-Оруэлл-Фишер), а скорее мост между поколениями. Без них не понять, как Оруэлл превратился в Фишера.

Герберт Маркузе. Немецкий философ, ученик Хайдеггера, член Франкфуртской школы, в 1933 году эмигрировал в США. В отличие от своих коллег Адорно и Хоркхаймера, после войны не вернулся в Германию — остался в Калифорнии, преподавал в Брандейс-университете, потом в Калифорнийском университете в Сан-Диего. В 1964 году выходит его книга One-Dimensional Man, ставшая одним из главных интеллектуальных текстов нового левого движения 1960-х.

Тезис книги: позднекапиталистическое общество устранило негативное мышление. То есть способность сказать "нет" в принципе. Не потому, что запретило, как в советском блоке, а потому, что поглотило. Любая критика, любое восстание, любая контркультура очень быстро становится товаром, продаётся обратно тому же среднему классу, который её произвёл, теряет острие, превращается в стиль. Революционная иконография Че Гевары — на футболках. Психоделический рок — в саундтреке рекламы. Восстание 1968 года — в учебниках французской литературы.

Маркузе видит у позднего капитализма то, что Хаксли увидел у Мирового Государства: способность производить счастье, против которого нечего возразить. Только у Хаксли это делалось сомой и гипнопедией; у Маркузе — через потребление, рекламу, телевидение, кредитные карточки. И там, и там у человека есть всё, что нужно для жизни, кроме одного — способности представить, что жизнь может быть устроена иначе.

В 1964 году Маркузе ещё надеется. Он пишет о «Великом отказе» — о возможности сохранить голос отрицания, пусть в малых формах. Через четыре года, после поражения 1968-го, он будет надеяться слабее. К концу жизни (умер в 1979 году в Германии, во время визита) Маркузе будет говорить, что одномерное общество выиграло, и контркультура была временным сбоем, который система уже отремонтировала.

Теодор Розак. Американский историк, журналист, профессор California State University, East Bay (исторически — Cal State Hayward; не часть системы University of California). В 1969 году выходит его книга The Making of a Counter-Culture — собственно, именно Розак придумал и распространил термин «контркультура» в современном смысле. В книге он описывает, что именно происходит со студенческой молодёжью Беркли, Хайт-Эшбери, Колумбийского кампуса — и как это связано с тем, что писали Маркузе и поколением раньше Хаксли.

Розак говорит: контркультура — это попытка выйти из проектной утопии, не разрушив её. Не через политическую революцию (которая по Бакунину неизбежно станет тиранией), не через эмиграцию (некуда), не через самоубийство (Хаксли-Дикарь Джон), а через отказ участвовать. Жить вне города. Открыть коммуну. Не покупать машину. Не носить часов. Принять психоделик и увидеть, что мир можно собрать иначе. Этой стратегии Розак даёт имя — «технократическое отрицание»: не борьба с системой, а уход из её плоскости в другое измерение.

К сожалению, через десять лет станет ясно, что это и есть форма, которую система легче всего инкорпорирует. Хиппи 1968 года в 1985 году станут менеджерами Apple. Психоделический опыт переедет в Кремниевую долину под названием микродозинг — мы об этом подробно говорим в главе 5. Коммуны разъедутся, кроме нескольких, которые превратятся в семейные собственности с дорогими участками. Маркузе оказался прав. Великий Отказ не сработал — не потому, что был неискренним, а потому, что у позднего капитализма нет границ. Он способен переварить и переотразить что угодно, включая отказ от себя.

Между Маркузе 1964 года и Фишером 2009 года — сорок пять лет, в течение которых вся западная контркультура была переработана в стиль, в рынок, в брендинг. Тени второй половины XX века — и Маркузе, и Розак, и потом ситуационисты, и потом панк, и потом рейв, и потом No Logo Наоми Кляйн — это всё описание одного и того же процесса: как тень становится товаром. И как товар становится оптимизацией самого жителя. К концу 1990-х в крупных корпорациях открыли отделы «корпоративной mindfulness», в которых сотрудникам преподают медитацию, чтобы они лучше переносили выгорание. Это и есть момент, когда тень окончательно становится продуктом.

Который, как тогда показалось, не имеет альтернативы.

VII

«Легче представить конец света, чем конец капитализма». формула, вынесенная Марком Фишером в заглавие 1-й главы Capitalist Realism (2009) с атрибуцией Фредрику Джеймсону и Славою Жижеку

Mark Fisher родился 11 июля 1968 года в Лестере, в Англии, в рабочей семье. Отец — инженер. Мать — уборщица. Семья консервативная, в политическом смысле — правая, голосовавшая за тори. Юный Марк вырос в Лафборо, городке в нескольких десятках километров от Лестера, где он провёл школьные годы и которые, по его собственным позднейшим словам, ненавидел. Школу — за то, что она готовила его «знать своё место». Город — за то, что был местом, в котором нельзя было себя представить кем-то другим.

Спасение пришло через музыкальный журнал NME. В Англии 1980-х New Musical Express был не просто журналом о роке. Это была интеллектуальная площадка, где о Joy Division писали через Беккета, о The Smiths — через Уайльда, о Sonic Youth — через Деррида. Юный Фишер читал эти рецензии и через них впервые открыл, что существует мир мысли, не сводимый ни к тори, ни к лейбористам, ни к его школе. Через музыку он пришёл к философии. Через Joy Division — к экзистенциализму. Через Public Enemy — к Альтюссеру.

В 1990-х Фишер учится в нескольких британских университетах, защищает диссертацию о киберкультуре, постмодерне и музыке. К концу 1990-х оказывается в Лондоне, где будет жить и работать всю оставшуюся жизнь.

В 2003 году он начинает блог под названием k-punk. В блоге он пишет о музыке, о фильмах, о книгах, о политике, о том, как они между собой связаны. Стиль k-punk становится одной из самых узнаваемых интеллектуальных интонаций 2000-х. Короткие, плотные, импульсивные, эмоциональные тексты, в которых легко переходится от Бориса Джонсона к Дэвиду Линчу, от Сюзан Бойл к Жижеку, от рекламы шоколадного батончика к теории капитализма. К концу 2000-х k-punk — один из самых читаемых философских блогов в англоязычном мире. Целое поколение британских левых интеллектуалов вышло из его комментариев.

Параллельно Фишер преподаёт. Не на постоянной должности — на сессионных контрактах, в нескольких лондонских колледжах. Зарабатывает мало. Денег едва хватает. Снимает квартиру в Felixstowe — портовом городке в Суффолке, в полутора часах от Лондона, — потому что в самом Лондоне аренда давно вышла за пределы возможного. Каждую неделю ездит на занятия туда и обратно. Жена Зои работает. У них рождается сын Джордж. Фишер хронически борется с депрессией — это началось, по его собственным позднейшим текстам, ещё в подростковом возрасте, и не отпускало никогда.

В 2009 году в небольшом издательстве Zero Books выходит тонкая книга, восемьдесят страниц, под названием Capitalist Realism: Is There No Alternative? Издательство в эту пору занимается публикацией текстов, которые «не помещаются» в академический мейнстрим, — короткими, дешёвыми книжками, написанными для широкой аудитории. Capitalist Realism пишет Фишер за несколько месяцев, фактически — собирая и переписывая собственные посты из k-punk. Тираж первого издания небольшой. Никто ничего особенного не ждёт.

Через два года книга становится одним из самых читаемых философских текстов десятилетия.

Главный тезис — в заголовке первой главы, который Фишер приводит с двойной атрибуцией — Фредрику Джеймсону и Славою Жижеку (сам Джеймсон, впервые печатая формулу, атрибутировал её анониму: «кто-то однажды сказал»): «Легче представить конец света, чем конец капитализма». После 1989 года, после падения Берлинской стены, после того, как закрылся последний серьёзный исторический оппонент капитализма, западное общество вошло в особое психо-политическое состояние. В нём капитализм перестал быть одной из возможных систем. Он стал средой. Воздухом. Природой. Невидимой средой, в которой невозможно представить ничего другого. Это и есть capitalist realism: не идеология (идеологию можно отрицать), а реализм (реализм можно только принимать как факт).

Фишер показывает, как это работает в конкретных формах. В образовании — где университеты превратились в корпорации, а студенты в клиентов, и любая попытка вернуть мысль о другой форме высшего образования наталкивается на отзыв «но это же нереально». В психиатрии — где депрессия диагностируется как индивидуальная болезнь, требующая фармакологического лечения, а не как симптом среды, отвечающей на структурное насилие позднего капитализма. В культуре — где новое больше не возникает, потому что весь дискурс уже заранее переварен предыдущими циклами; «новое» 2009 года выглядит как мэшап «нового» 1979 года и «нового» 1989 года, и в этом цикле нет выхода. В политике — где левые партии Запада, после прихода к власти, реализуют ту же программу, что и правые, и любое реальное расхождение из политики выдавлено.

Capitalist Realism — это, по Фишеру, тень, которая стала средой. То, против чего нельзя протестовать, потому что в нём нельзя стоять снаружи. Это тень, описывающая Хаксли, не Оруэлла. В этой тени нет сапога, топчущего лицо. В ней — медленное растворение лица в среде.

После Capitalist Realism Фишер пишет ещё две книги. Ghosts of My Life (2014) — о том, что он называет hauntology (термин, взятый у Деррида, но переосмысленный): культура XXI века не производит будущего, она ностальгически воспроизводит призраки прошлых возможных будущих, тех, что были обещаны в 1960-х, в 1970-х, в 1990-х, и которые не сбылись. В этой книге Фишер пишет о собственной депрессии не как о медицинской диагностике, а как о точной реакции организма на эпоху, в которой будущее закрыто. И тогда же даёт формулу: депрессия — это интернализованное выражение реальных социальных сил. The Weird and the Eerie (декабрь 2016) — короткая книга о двух эстетических категориях: жуткое (weird) — вторжение чего-то невозможного в реальность; и эриковое (eerie) — отсутствие там, где должно быть присутствие. Главная тема и в этой книге та же: что-то с реальностью не так, что-то в ней расходится, и мы это чувствуем, не умея выразить.

И всё это время в фоне — Acid Communism. Книга, которую Фишер задумывал как ответ на собственный Capitalist Realism. Если Capitalist Realism — это диагноз, то Acid Communism должна была стать рецептом. Идея: вернуть в политическое поле то, что было в контркультуре 1960-х, — психоделический опыт, идею расширенного сознания, утопическое воображение, — но не как индивидуальный экзит (как у Розака и Хиппи), а как коллективное достояние. Найти политическую форму для того, что в 1968 году было только эстетикой. Соединить Хаксли с Бакуниным, как мы говорили в начале этой главы. Книгу Фишер не успел дописать.

Он повесился в собственном доме в Felixstowe 13 января 2017 года. Сорок восемь лет. Жена нашла тело. Полицейское расследование заняло несколько часов. Самоубийство.

В своих текстах Фишер неоднократно описывал собственную депрессию как голос системы внутри головы — голос школьных учителей, отца, корпоративной культуры, нравоучительной прессы, всё тех же sneering voices, объясняющих человеку из рабочей семьи, что он недостаточен. Через несколько лет этот голос его убьёт.

После смерти Фишера издательство Repeater Books, которое он сам сооснователь, в 2018 году собирает гигантскую антологию его блог-записей под названием k-punk: The Collected and Unpublished Writings of Mark Fisher (2004–2016). К ней приложен неоконченный фрагмент Acid Communism. С 2018 года Goldsmiths College проводит ежегодную мемориальную лекцию его памяти. То, что Фишер не успел сказать в Acid Communism, продолжают говорить его читатели — в новых левых интеллектуальных движениях 2020-х, для которых имя Фишера стало паролем и пропуском.

Можно сказать, что тень Фишера — самая трагичная из всех. Не потому, что он покончил с собой, а потому, что он первый из теней XX–XXI века, который тенью оставаться отказался. Все его предшественники строили диагноз. Бакунин говорил: государство — тирания. Замятин — что Государство всех счастливит. Хаксли — что счастье отнимает у нас человеческое. Оруэлл — что у государства появилась техника переписывать память. И ни один не предлагал, что делать дальше. Тень была диагнозом, не лечением. Это было нормой жанра: тень XX века говорила, где плохо, а что делать — не её дело.

Фишер попробовал сломать эту норму. Acid Communism был попыткой написать первую тень, которая одновременно — рецепт. Он не успел. Его собственная депрессия — та самая «интернализованная социальная сила», которую он описал, — оказалась сильнее, чем его попытка из неё выйти.

Это — финал нашей цепочки. От Бакунина в Лугано 1873 года до Фишера в Felixstowe 2017 года — сто сорок четыре года теней. Кольцо замкнулось.

Но прежде чем закрыть главу — нужно ответить на вопрос, который висит над всей этой галереей.

VIII

Почему тени проиграли.

Они оказались правы — это первое, что нужно зафиксировать. Бакунин был прав про революционеров на престоле. Замятин был прав про тейлоризм и Государство. Хаксли был прав про счастье как форму тирании. Оруэлл был прав про переписывание реальности. Фишер был прав про среду, в которой не осталось альтернативы. К концу XX и в первые десятилетия XXI века каждое из этих предсказаний имеет богатую материальную иллюстрацию. Сталин — иллюстрация Бакунина. Магадан — иллюстрация Замятина. Корпоративный отдел корпоративного wellbeing — иллюстрация Хаксли. Министерство правды-как-факт-чекинг — иллюстрация Оруэлла. Подписка на медитацию через приложение, восемь долларов в месяц, — иллюстрация Фишера.

И всё же — проект, который тени пытались остановить, был построен. В XX веке прошли через массовое жильё-чертёж (об этом — следующая глава). Через политические тирании сверху (об этом — четвёртая). Через химическую утопию счастья (пятая). Через корпоративную инкорпорацию контркультуры. Через цифровизацию повседневности и платформизацию работы. Всё, против чего предупреждали тени, состоялось.

Почему?

Несколько ответов. Они не исключают друг друга — все правда одновременно.

Жанровое неравенство. Тени говорят на языке литературы и философии. Проект говорит на языке инженерии, экономики и государства. Это два разных по плотности типа речи. У литературы и философии — глубина смысла, но малая инструментальность. У инженерии и экономики — небольшая глубина, но огромная исполнимость. Бакунин сказал, что государство-социализм будет тиранией; Ленин сказал «национализировать заводы»; Сталин — «выполнить план по добыче угля на 138%». Угадайте, чьи слова получили большее техническое воплощение.

Пророческий регистр против прескриптивного. Тени говорят пророчески — в условном наклонении. «Если построят то-то, будет то-то». Проект говорит прескриптивно — в повелительном. «Построить!» Между пророчеством и приказом нет симметрии: пророчество услышит только тот, кто внимателен и готов слушать; приказ услышит каждый, потому что приказ берёт за горло. Поэтому Бакунин 1873 года не остановил октябрь 1917 года — пророчество не работает как тормоз для решающихся, оно работает только для уже остановившихся.

Тени не объединяются в аппарат. Бакунин против Маркса — проиграл. Замятин в эмиграции, оторванный от советских товарищей по перу. Хаксли в Калифорнии, в небольшом доме у голливудского знака. Оруэлл — один на острове, в кашле, с ребёнком. Фишер — в депрессии, в маленьком таунхаусе у портового терминала. Они физически рассеяны, друг с другом плохо знакомы (Хаксли прочёл «Мы» Замятина, Оруэлл прочёл «Мы» Замятина, но между собой Хаксли и Оруэлл всё-таки обменялись только одним письмом). Проект, наоборот, собирает аппарат: парламенты, министерства, корпорации, университетские факультеты, журналы, школы кадров. Аппарат побеждает рассеянное знание.

Тени описывают, не предлагают. Они говорят, где плохо, не говорят, как хорошо. Бакунин ругал государство — но не объяснял, какой именно горизонтальной сетью его заменить (это сделал Кропоткин). Замятин показал ужас Единого Государства — но в романе не дал жителю Палы. Оруэлл подвёл к тому, что «1984» возможен — но не написал «1985» как альтернативу. Только Фишер попытался дать рецепт — Acid Communism — и не дожил, чтобы его сформулировать. Тень как жанр по своей сути диагностический. Чтобы тень превратилась в терапию, нужен другой жанр — позитивный, описывающий рабочие практики живущего сообщества.

Этот другой жанр в нашей книге есть. Он — Кропоткин в Mutual Aid (1902), и его линия идёт через всю главу 4: горизонтальные сети, кооперативы, профсоюзы и братства, Махно и Букчин, Buurtzorg и социократия. Это не тени. Это описание того, что работает.


Один пример этого работающего описания — за пределами теней XX века, но в прямом разговоре с ними — стоит привести здесь, чтобы стало видно, как мысль Бакунина-Замятина-Оруэлла-Фишера может перейти из жалобы в практику.

Первого января 1994 года в южном мексиканском штате Чьяпас, в день вступления в силу соглашения NAFTA о свободной торговле, индейские крестьяне-майя занимают несколько городов. Армия в балаклавах, с самодельным оружием. Поначалу это выглядит как очередная партизанская война; в первые недели мексиканская армия пытается их разбить. Через несколько месяцев становится ясно, что это что-то другое.

Сапатистская армия национального освобождения (EZLN) не хочет брать государство. Это первая в современной истории вооружённая революция, отказавшаяся от программы захвата власти. Они отступают в джунгли, забирают около миллиона акров земли у крупных собственников и начинают строить параллельную систему самоуправления — без отделения от Мексики, но и без подчинения мексиканскому государству. К концу 1990-х у них около тридцати автономных муниципалитетов (MAREZ — Municipios Autónomos Rebeldes Zapatistas). В 2003 году они создают пять региональных центров — Caracoles — со своими Juntas de Buen Gobierno (Советами доброго правительства). Принципы Junta: ротация руководства (никто не задерживается у власти), recall (любого можно отозвать), отчётность, и главный — mandar obedeciendo, «приказывать подчиняясь».

К 2019 году у сапатистов уже 12 Caracoles и 43 муниципалитета. В 2023 году они реструктурируют систему, поняв, что часть приёмов 2003 года выработала собственную инерцию. У них есть свои школы, своя медицина, свой суд (с упором на восстановление, а не на наказание), свои кооперативы по производству кофе и тканей. У них нет: своей армии-агрессора, своей государственной валюты, своей партии, своих чиновников в обычном смысле слова. Денег вне региона они зарабатывают через продажу кофе fair trade и через символическую солидарность европейских и латиноамериканских активистов.

Они тоже не выиграли. Молодёжь уходит в города, COVID разбил часть инфраструктуры, мексиканское правительство то втягивает их в диалог, то выдавливает. Но за тридцать лет они построили работающее описание того, как может быть устроена политическая жизнь, не сводимая к захвату государства. Это и есть ответ на вопрос Бакунина 1873 года: «что вместо?» Сапатисты не ответили теоретически, как Кропоткин в Mutual Aid. Они ответили практически, прожив тридцать лет.

Прочитанные через сапатистов, тени не проиграли. Они просто ждали другого жанра, чтобы их можно было применить. Бакунин в Лугано 1873 года — это полевая заметка о том, что бывает с революционером, когда он берёт государство. Сапатистская революция 1994 года — это полевая инструкция о том, как не брать государство и при этом строить общество. Замятин показал кошмар Часовой Скрижали; муниципалитеты Чьяпаса показали, что можно жить без скрижали. Оруэлл показал переписывание реальности; сапатисты ведут собственные летописи, не доверяя ни одному внешнему институту. Фишер сказал, что нет альтернативы; сапатисты с 1994 года и есть альтернатива — не идеальная, не масштабируемая до целой страны, но работающая в своём масштабе.

Этот другой жанр сейчас собирается по кусочкам — в маленьких сообществах, кооперативах, ассоциациях, муниципальных движениях. Это не революция и не партия. Это пересборка способа жить, который тени XX века описали как то, чего не должно быть, и который оказалось возможно построить по чертежу теней, если их перевернуть.


Основной ответ на вопрос, почему тени проиграли, прост. Они не проиграли — они ещё не дошли до своего жанра. Жанр, в котором они начнут работать, — описание живых горизонтальных практик. К этому жанру в книге переход — глава 4, через Кропоткина. Но прежде чем туда выходить, нужно сделать ещё две короткие остановки. Они показывают, что тень в XXI веке не закончилась — она продолжает говорить, и говорит по-русски тоже, и говорит на стриминговых платформах в каждом городе мира.

VIII½. Сорокин и Пелевин: тень по-русски

Замятин в 1920 году писал о Едином Государстве как о будущем. В 2006 году русский писатель Владимир Сорокин публикует роман «День опричника» — будущее, наступившее. Действие — 2027 год. Россия отгорожена от мира Великой Русской Стеной. Государь возглавляет Москву из Кремля. Опричнина возрождена — отряды в чёрной форме, на красных «мерседесах» с собачьими головами на капотах, охотятся на врагов государя. Язык — гибрид старо-московского с современным офисным. Главный герой, опричник Андрей Комяга, к утру казнит, к обеду пытает, к ужину едет жечь усадьбу очередного боярина-изменника, к ночи — на коллективное собрание в сауне с государыней. Между публикацией романа и реальностью 2022 года — пятнадцать лет. Многое из этой пятнадцатилетней дистанции в итоге исчезло.

Сорокин — Замятин XXI века. Та же холодная инженерная сатира. Тот же приём: довести проектную утопию до её формальной полноты и показать, что в этой полноте человек выглядит, как фарфоровая статуэтка с гвоздём вместо лица.

Параллельно Виктор Пелевин в романе «Generation П» (1999) и далее в «Empire V» (2006), «S.N.U.F.F.» (2011), «iPhuck 10» (2017) работает с другой тенью — постхакслианской. Если Сорокин показывает государство-сверху, то Пелевин показывает симуляцию, в которой государства, может быть, давно нет, есть только реклама, рейтинг, ритуальные жертвоприношения. Главный герой «Generation П» — копирайтер, занимающийся производством виртуальных президентов и виртуальных народных представителей; настоящих за этой витриной нет. В «S.N.U.F.F.» война между двумя странами оптимизирована как телешоу с прямой трансляцией. В «iPhuck 10» искусственный интеллект-литератор пишет детективы о современном искусстве, и читатель не уверен, кто из героев живой, а кто — иллюзия.

Пелевин — Хаксли XXI века. Тот же тип тени: не страх, а симуляция, в которой нечему страшиться, потому что неясно, что вообще существует. Россия в его прозе — испытательный стенд позднего капитализма, где capitalist realism Фишера прав на десять лет раньше, чем в Англии или Германии. Россия — не «отсталая» в этом смысле, а передовая: то, что в Лондоне 2009 года было ещё концепцией, в Москве 1999 года было уже практикой.

Сорокин и Пелевин — это тень, продолжающая говорить по-русски. Они не закрылись с Замятиным и Фишером. Они показывают, что вопрос «можно ли жить в проектной утопии?» в XXI веке не закрыт, а наоборот, переоткрыт — на новом материале, с новыми инструментами симуляции, с новыми формами цифрового контроля. И они показывают одну важную вещь, которую мы здесь зафиксируем коротко: тень — это не только западный жанр. Восточно-европейская, особенно русская тень — иногда раньше, иногда точнее, иногда страшнее.

VIII¾. Чёрное зеркало: тень в стриминге

Сериал Black Mirror выходит на британском Channel 4 в декабре 2011 года. Создатель — Чарли Брукер, бывший сатирический колумнист The Guardian. Каждый эпизод — отдельная маленькая антиутопия. Никаких сквозных героев. Никакой общей хронологии. Каждая серия — мини-роман на сорок-семьдесят минут, в котором какая-нибудь современная технологическая привычка доводится до своего логического предела.

«Падение» (2016, третий сезон) — социальный кредит. У каждого есть рейтинг, выставляемый окружающими через приложение. От рейтинга зависит всё: уровень доступной аренды, скорость прохода через таможню, дружбы, отношения. Главная героиня, борясь за повышение рейтинга, теряет его полностью и падает в социальную яму. За восемь лет до того, как Китай официально запустит свою Систему социального кредита в полную силу.

«Be Right Back» (2013, второй сезон) — после смерти партнёра молодая женщина устанавливает приложение, которое имитирует его голос и переписку на основе его цифрового следа. Потом — физическую копию. За десять лет до того, как ChatGPT и аналоги сделают это технически рутиной.

«Nosedive» — это Хаксли. «Be Right Back» — это Оруэлл с обратным знаком (не переписывание прошлого, а сохранение мёртвого в режиме реального времени). «White Christmas» (2014) — это Замятин (заперт в собственном сознании, время растягивается на тысячи лет субъективных). «San Junipero» (2016) — это, наверное, Хаксли-Island, попытка ответить на тень утопическим жестом, через цифровое бессмертие.

Black Mirror — это антиутопия, переехавшая в стриминг. Тень XX века, бывшая жанром прозы и философии, стала жанром массового развлечения. Это и победа, и поражение одновременно.

Победа — потому что миллионы людей в каждом городе мира теперь видят то, что в 1920-х видел только Замятин в холодном Петрограде, а в 1948-м — только Оруэлл в Barnhill. Что в их собственной повседневности, в их телефонах, в их рейтингах для Uber и Airbnb, в их банковских приложениях, в их корпоративных дашбордах, тень уже здесь. Тень XX века перестала быть прозрением — она стала общим местом.

Поражение — потому что массовая тень потеряла остроту. Серию посмотрели, поплакали или поёжились, выключили, поставили лайк, обсудили на работе, через неделю забыли. Алгоритм рекомендаций Netflix вывел вам следующую серию того же Брукера, потом Squid Game. Тень в стриминге монетизирована. Тревога превращена в товар. И возвращение к нормальной жизни после серии Black Mirror — это и есть точное описание capitalist realism по Фишеру: ты увидел, что ад уже здесь, и ничего не изменил, потому что что тут изменишь.

Это — фон, на котором мы заканчиваем главу. Тени XX века стали средой XXI. Их предсказания подтвердились. Их способа выйти из подтверждения у нас пока нет.

IX

И всё же мы выходим. Не из тени — из главы.

Финал нашего сюжета — простой. Тени XX века описали проблему. Все пять — Бакунин, Замятин, Хаксли, Оруэлл, Фишер — указали в одну сторону: на жителя, которого проект исключает. У каждого был свой угол. Бакунин видел угол политический (государство-социализм), Замятин — технический (тейлоризм), Хаксли — химико-психологический (сома, мокша, счастье как анестезия), Оруэлл — лингвистико-исторический (новояз, переписывание памяти), Фишер — экзистенциально-средовой (capitalist realism как невидимая среда). Если сложить все пять углов, получается полный портрет проектной утопии XX века. Это и есть диагноз.

Но диагноз — не лечение. И прошлый век закрывался под аккомпанемент того, что тени, при всей точности своих наблюдений, оказались бессильны против проекта, который продолжал строиться. Москва 1930-х строила Дом Наркомфина, Чикаго 1942-го — Кабрини-Грин, Сент-Луис 1954-го — Прюитт-Айгоу, Бразилиа 1957-го — план-самолёт, Чандигарх 1965-го — Капитолий Корбюзье. Архитектурный XX век, к которому мы сейчас переходим в третьей главе нашей книги, — это материальная иллюстрация всего того, о чём предупреждали тени.

Тени описывали идею проекта. Архитектура показала, что идея получается, когда она становится бетоном.

Архитектурный XX век доказал тени на бетоне. Снести бетон оказалось проще, чем переубедить чертёж. Прюитт-Айгоу взорвали динамитом, Кабрини-Грин — снесли молотками. Бразилиа стоит, но 90% бразильцев живут в спутниках. Нусантара в 2026 году заселяется на 10 000 человек из плановых 1,2 миллиона. Тени оказались правы.

Об этом — следующая глава. Если читатель пойдёт от теней к материальному, то ему стоит держать в уме: всё, что он там увидит, — Прюитт-Айгоу, Бразилиа, Чандигарх, Нусантара, — было предсказано в этой второй главе, ещё до того, как был залит первый бетон. Бакунин видел Корбюзье за пятьдесят лет до Plan Voisin. Замятин видел Гинзбурга, не зная имени Гинзбурга. Оруэлл видел Косту, не зная имени Косты. А Фишер уже видел Нусантару, только не успел дописать главу о ней.

Тень — это раннее зрение проекта. Она видит проект до того, как проект себя видит.

Глава 3 покажет, как проект всё-таки построился. Глава 4 — что было параллельно с проектом, ниже шума главных строек, в маленьких сетях соседей, в кооперативах, в горизонтальных сообществах, в практиках, не заявлявших себя как утопия, но строивших удобный для жителя мир там, где это удавалось.

Эта другая линия идёт от Кропоткина и его книги 1902 года «Mutual Aid». К ней мы переходим — после того, как пройдём через камень и стекло.


Хронология главы 2

Краткое сведение дат, упомянутых в этой главе. Для читателя, которому полезно увидеть всё одним взглядом.

  • 1814, 30 мая (18 мая ст. ст.) — рождение Михаила Бакунина в селе Прямухино Тверской губернии.
  • 1849, май — Бакунин участвует в Дрезденском восстании, арестован, приговорён к смерти.
  • 1857 — Бакунин освобождён из крепости, отправлен в сибирскую ссылку.
  • 1861 — побег Бакунина через Японию и США в Лондон.
  • 1863 — Чернышевский в Алексеевском равелине пишет «Что делать?» с образом Хрустального дворца.
  • 1864 — Достоевский, «Записки из подполья». «Хрустальный дворец, в который захочется ткнуть языком».
  • 1869, ноябрь — Сергей Нечаев в Петровской земледельческой академии под Москвой организует убийство студента Иванова.
  • 1872, сентябрь — Гаагский конгресс Первого Интернационала. Бакунин исключён фракцией Маркса.
  • 1872 — Достоевский, «Бесы». Нечаев под именем Петра Верховенского.
  • 1873 — Бакунин, «Государственность и анархия». Переезд в Лугано.
  • 1874 — провал Болонского восстания, последняя революционная попытка Бакунина.
  • 1876, 1 июля (19 июня ст. ст.) — смерть Бакунина в Берне. Похоронен на Бремгартенском кладбище.
  • 1882 — смерть Нечаева в Петропавловской крепости.
  • 1884, 1 февраля (20 января ст. ст.) — рождение Евгения Замятина в Лебедяни Тамбовской губернии.
  • 1894, 26 июля — рождение Олдоса Хаксли в Годалминге, Суррей.
  • 1903, 25 июня — рождение Эрика Артура Блэра (Джорджа Оруэлла) в Мотихари, Британская Индия.
  • 1905 — Замятин участвует в петербургских студенческих волнениях, арестован.
  • 1916, март — Замятин отправлен в Newcastle на верфи Armstrong Whitworth и Swan Hunter.
  • 1916 — Замятин пишет «Островитян» в Jesmond.
  • 1917, сентябрь — Замятин возвращается в Петроград через минные поля Северного моря.
  • 1917, октябрь — Октябрьский переворот в Петрограде.
  • 1920 — Замятин в Петрограде пишет роман «Мы».
  • 1922 — Главлит (учреждён 6 июня 1922) запрещает «Мы» — первая запрещённая советской цензурой книга.
  • 1924 — «Мы» выходит в Нью-Йорке в издательстве E. P. Dutton в английском переводе Григория Зильбурга.
  • 1930 — Хаксли с семьёй переезжает в Sanary-sur-Mer на Лазурный Берег.
  • 1931 — Хаксли в Sanary пишет Brave New World за четыре месяца.
  • 1931, ноябрь — Замятин с женой Людмилой эмигрирует в Париж по личному разрешению Сталина.
  • 1932 — публикация Brave New World.
  • 1936 — Хаксли публикует Eyeless in Gaza.
  • декабрь 1936 – июнь 1937 — Оруэлл воюет в Каталонии в составе ПОУМ, видит подавление ПОУМ НКВД в мае 1937 (ранен в горло в мае, тайно возвращается в Англию в июне).
  • 1937, 10 марта — Замятин умирает в Париже от грудной жабы. Похоронен на кладбище в Тье.
  • 1937 — Хаксли с семьёй переезжает в США, оседает в Лос-Анджелесе.
  • 1944 — Оруэлл читает «Мы» во французском переводе, пишет рецензию для Tribune (опубликована 4 января 1946).
  • 1945, 29 марта — смерть жены Оруэлла Эйлин Блэр в Fernwood House (Ньюкасл-апон-Тайн) под наркозом во время операции.
  • 1945, август — публикация Animal Farm.
  • 1946, май — Оруэлл переезжает в Barnhill на острове Юра.
  • 1947, август — Оруэлл едва не утонул в водовороте Корривреккан.
  • 1947, декабрь — Оруэллу диагностирован активный туберкулёз. Поступает в больницу Hairmyres под Глазго.
  • 1948, июль — Оруэлл выписывается из Hairmyres, возвращается на Юру.
  • 1948, декабрь — Оруэлл заканчивает рукопись «1984» на Юре, перепечатывает её сам, лёжа в постели.
  • 1949, январь — Оруэлл окончательно покидает Юру.
  • 1949, 8 июня — публикация «1984».
  • 1949 — Хаксли пишет Оруэллу письмо: «I need not tell you how fine and how profoundly important the book is».
  • 1949, октябрь — Оруэлл женится на Соне Браунелл в больничной палате.
  • 1950, 21 января — смерть Оруэлла в University College Hospital, Лондон. Сорок шесть лет.
  • 1952 — первая полная публикация «Мы» на русском в нью-йоркском эмигрантском издательстве.
  • 1953 — Хаксли впервые принимает мескалин под наблюдением Хамфри Осмонда.
  • 1954 — Хаксли публикует The Doors of Perception.
  • 1962 — Хаксли публикует Island. Министр Андре Мальро проводит закон о защите исторических кварталов Парижа.
  • 1963, 22 ноября — смерть Хаксли в Голливуде, инъекция ЛСД 100 мкг. В тот же день в Далласе убит Дж. Ф. Кеннеди.
  • 1964 — Герберт Маркузе публикует One-Dimensional Man.
  • 1968, 11 июля — рождение Марка Фишера в Лестере.
  • 1969 — Теодор Розак публикует The Making of a Counter-Culture.
  • 1979 — смерть Маркузе во время визита в Германию.
  • 1988 — первая публикация «Мы» Замятина в СССР, в журнале «Знамя» (эпоха перестройки).
  • 1989, ноябрь — падение Берлинской стены.
  • 1990-е — Фишер учится в университетах Hull и Warwick, участник Cybernetic Culture Research Unit.
  • 1999 — Пелевин публикует «Generation П».
  • 2003 — Фишер открывает блог k-punk.
  • 2006 — Сорокин публикует «День опричника». Пелевин — «Empire V».
  • 2009 — публикация Capitalist Realism: Is There No Alternative? в издательстве Zero Books.
  • 2011, декабрь — премьера сериала Black Mirror на британском Channel 4.
  • 2013 — серия Be Right Back в Black Mirror. Фишер публикует эссе «Exiting the Vampire Castle».
  • 2014 — Фишер публикует Ghosts of My Life.
  • 2016, декабрь — Фишер публикует The Weird and the Eerie.
  • 2017, 13 января — самоубийство Марка Фишера в собственном доме в Felixstowe, Суффолк. Сорок восемь лет.
  • 2018 — посмертная антология k-punk: The Collected and Unpublished Writings of Mark Fisher (2004–2016) издана Repeater Books.
  • 2020 — посмертная публикация Postcapitalist Desire — записи последних лекций Фишера.
  • 2022, февраль — в крупнейшей стране постсоветского блока введён термин «специальная военная операция»; по итогам 2022 года «1984» Оруэлла занимает второе место общего рейтинга цифровых книг ЛитРес и первое — в категории художественных произведений.
  • 2024 — Goldsmiths College учреждает исследовательский центр имени Марка Фишера.