Глава 3. Город из камня и стекла
I
«15 июля 1972 года в три часа тридцать две минуты пополудни в Сент-Луисе, штат Миссури, умерла современная архитектура». Чарлз Дженкс, «Язык архитектуры постмодернизма» (Стройиздат, 1985)
В трёх часах тридцати двух минутах пополудни нет ничего архитектурного. Это время обеденного перерыва в офисе. Это время школьной перемены. Это время, в которое в Сент-Луисе летом 1972 года было тридцать три градуса в тени и от реки Миссисипи тянуло сыростью.
В это время в районе Десото-Карр прозвучал взрыв. Один из тридцати трёх одиннадцатиэтажных корпусов жилого комплекса Прюитт-Айгоу, признанного восемнадцать лет назад «триумфом современного дизайна» и получившего премию журнала Architectural Forum за лучший образец многоквартирного жилья своего поколения, сложился внутрь себя за двадцать секунд. Кадры сноса в прямом эфире показали по американскому телевидению. Их видели жители самого Прюитт-Айгоу, эвакуированные в палатки на противоположной стороне улицы. Их видели тысячи людей по всей стране, евшие свой обед.
Через пять лет английский архитектурный критик Чарлз Дженкс возьмёт эту дату — пятнадцатого июля, три тридцать две — и сделает её точкой смерти модернизма. Запишет её с почти издевательской точностью, как фиксируют момент клинической смерти. Эта точность станет крылатой фразой. На неё будут ссылаться все, кто пишет об архитектурной утопии XX века.
С исторической точностью у этой фразы есть проблема. Первый корпус Прюитт-Айгоу снесли не пятнадцатого июля, а шестнадцатого марта того же года, в утренние часы. Пятнадцатое июля — это второй этап работ, или, по другим источникам, дата, на которую Дженкс просто красиво указал, потому что весь снос растянулся на четыре с лишним года, до 1976-го. Модернизм, если он действительно умер в Прюитт-Айгоу, умирал волнами — с весны 1972-го по зиму 1976-го — а не в одну минуту.
Но в этой фразе важна не точность, а её жанр.
Дженкс написал её как акт смерти. С указанием времени, места, обстоятельств. Так, как в больничной палате фиксируется остановка сердца. Это не отчёт критика — это свидетельство о смерти, выписанное архитектурой самой себе. И этот жанр объясняет, почему фраза разошлась как никакая другая в архитектурной критике XX века. Потому что к 1977 году, к моменту выхода книги Дженкса, не Дженкс один — все знали, что что-то умерло. Большой ответ модернизма на вопрос «как жить» — был неверен. Тридцать пять лет амбициозного жилищного строительства от Корбюзье в Марселе до Ямасаки в Сент-Луисе, миллиарды долларов государственных программ, сотни тысяч переселённых семей — оказались чем-то таким, что в конце пришлось взорвать динамитом. Не одно здание. Целая идея.
В этой главе — история этой идеи. Откуда она пришла, что она обещала, что она построила, и почему то, что она построила, в итоге пришлось снести.
История эта начинается не в Сент-Луисе, не в 1972-м, не в Америке. Она начинается на пятнадцать лет раньше, в Париже, в выставочном павильоне с надписью «Esprit Nouveau», и в голове одного человека, который точно знал, как должен быть устроен город будущего. И который умел убедительно, страстно, с яростью пророка объяснить, что для этого надо снести половину Парижа.
Его звали Шарль-Эдуар Жаннере. Под псевдонимом, который он взял в честь своего деда, его знают как Ле Корбюзье.
II
«Дом — это машина для жилья». Ле Корбюзье, «К архитектуре», 1923
Шарль-Эдуар Жаннере родился в 1887 году в маленьком швейцарском городке Ла-Шо-де-Фон в кантоне Невшатель, в самом сердце часовой промышленности. Его отец гравировал циферблаты. Его мать преподавала фортепиано. Семья жила скромно, методично, в окружении точных механизмов. Маленькому Шарлю-Эдуару с детства был знаком ритм работы швейцарского часового механизма, в котором каждое колёсико знает своё место, каждое движение рассчитано, и красота — это совпадение функции и формы. Это видение он пронесёт через всю жизнь и попробует распространить его сначала на отдельный дом, потом на квартал, потом на целый город, и наконец — на весь способ человеческого жилья.
В 1908 году он попадает в Париж и устраивается в бюро Огюста Перре, пионера железобетонного строительства. От Перре он усваивает главное: бетон — это материал XX века. Не камень, не кирпич, не дерево, а нечто, что отливается в форму, и эта форма может быть любой. Через два года Жаннере работает в Берлине у Петера Беренса, у которого в эти же месяцы работают двое других людей, которых мы уже встречали в первой главе и встретим ещё: Вальтер Гропиус и Мис ван дер Роэ. Три будущих архитектора-героя XX века — Корбюзье, Гропиус, Мис — в одной берлинской мастерской в 1910 году. Все трое выйдут из неё с одной и той же идеей: архитектура должна порвать с прошлым. Все трое будут эту идею воплощать. И все трое окажутся к концу жизни в очень разных отношениях с тем, что из неё получилось.
В 1917 году Жаннере окончательно переезжает в Париж. В 1920 году — вместе с художником Амеде Озанфаном и поэтом Полем Дерме — основывает журнал L'Esprit Nouveau, «Новый дух». Это название говорит само за себя: то, что они делают, — это духовное движение, не архитектурное и не художественное. И именно с этого момента Жаннере перестаёт быть Жаннере. Он берёт псевдоним в честь своего деда по материнской линии, Лекорбезье. Поправляет одну букву. И становится Ле Корбюзье — навсегда.
В 1923 году статьи из L'Esprit Nouveau выходят отдельной книгой под названием Vers une architecture — «К архитектуре». Эта книга, тонкая, иллюстрированная фотографиями зерновых элеваторов, океанских лайнеров, автомобилей и самолётов, переведённая впоследствии на все основные языки мира и переизданная десятки раз, до сих пор остаётся самой продаваемой книгой по архитектуре в истории. И в ней есть одна фраза, которая обошла планету:
«Une maison est une machine à habiter».
«Дом — это машина для жилья».
Что Корбюзье имел в виду — он сам и объясняет в следующих строках. Машина — потому что в ней должны работать ванны, солнце, горячая вода, холодная вода, тепло по желанию, сохранение пищи, гигиена, красота через пропорции. Машина — это про функцию. Дом, по Корбюзье, должен быть так же точно подогнан к человеческой потребности, как швейцарский часовой механизм подогнан к стрелке. Никаких излишеств. Никаких лестниц, по которым неудобно ходить. Никаких комнат, в которые трудно завезти мебель. Никаких карнизов, на которых скапливается пыль. Чистая функция, чистый свет, чистая форма.
И в этой фразе — её самая важная часть, на которую обычно не обращают внимания, — в ней нет жителя. Есть машина. Есть жильё как технический процесс. Есть проектировщик, который этот процесс рассчитывает. А того, для кого машина работает, того, кто в ней живёт, ест, ссорится, болеет, рожает детей, стареет, умирает, — Корбюзье в этой формуле не нужно описывать. Жителя предполагается стандартизировать. Привести к среднему росту, среднему весу, средним привычкам. И тогда машина для него подойдёт.
Через сорок лет после выхода Vers une architecture эта формула станет проклятьем. Английский писатель Дж. Г. Баллард в романе High-Rise (1975) напишет: высотный жилой комплекс — это машина, рассчитанная не на коллектив жильцов, а на изолированного индивида; её система кондиционирования, лифтов, мусоропроводов и электрики обеспечивает бесперебойный поток обслуживания и заботы. И в этом романе обитатели машины-для-жилья в конце концов сходят с ума и убивают друг друга. Баллард был внимательный читатель Корбюзье. Он понял в его фразе то, что сам Корбюзье предпочитал не замечать: машина может быть рассчитана идеально, но человек — не деталь машины. Он всегда подтаскивает к себе свою историю, своих соседей, свою память, свою фактуру, которая в чертёж не входила.
Но всё это будет потом. А пока — 1923 год, и Корбюзье пишет с яростью человека, увидевшего истину. Глядя на грязный, тёмный, переуплотнённый Париж, в котором ещё свежи бараки беженцев Первой мировой, а в рабочих кварталах из десяти детей умирают пятеро, не дожив до пяти лет, он видит решение. Решение — это снос. Решение — это рациональный город. Не такой, как сейчас, путаный, наследованный от средних веков, иррациональный — а такой, какой можно начертить с чистого листа.
И через два года он его чертит.
III
«La rue courbe est le chemin des ânes, la rue droite le chemin des hommes». — «Кривая улица — путь осла, прямая — путь человека». Ле Корбюзье, Urbanisme, 1925
В 1925 году в Париже проходит Международная выставка декоративного и промышленного искусства — та самая, которая дала миру слово ар-деко. В одном из павильонов — Pavillon de l'Esprit Nouveau — Корбюзье показывает макет. Макет огромный. Он покрывает значительную часть зала. И на нём виден правый берег Сены — район Маре, окрестности площади Республики, треугольник между Лувром, Бастилией и вокзалом Сен-Лазар.
На этом макете правого берега больше нет.
То есть — Сена есть. Лувр есть. Несколько отдельных исторических зданий — Сент-Эсташ, церковь Сент-Шапель, Тур Сен-Жак — сохранены, как будто оставлены музейными экспонатами под открытым небом. А между ними — пустота. И в этой пустоте, на безупречной координатной сетке, через равные интервалы, стоят восемнадцать крестообразных небоскрёбов высотой в шестьдесят этажей каждый. Между ними — парки, проспекты, многоуровневые автомагистрали. Расчётное население — три миллиона человек. Площадь под снос — около двухсот сорока гектаров. То есть весь Маре, целые куски правого берега Парижа, район кладбища Сен-Жан, окрестности Тампля, узкие улочки времён Филиппа Августа, средневековые особняки, ремесленные мастерские, рынки, дома, в которых жили Виктор Гюго и Сидони Колетт, — всё это, по проекту Корбюзье, должно быть снесено. И заменено восемнадцатью одинаковыми башнями, расставленными по линейке.
Проект назывался Plan Voisin. Спонсором был Габриэль Вуазен — авиа- и автомобилестроитель, друг Корбюзье, чья компания производила одни из первых французских самолётов и роскошные лимузины. Имя спонсора, попавшее в название, сразу даёт ключ. Это план для эпохи автомобиля и самолёта, не для эпохи пешехода. Это план, в котором не предусмотрено, как человек выходит из подъезда, в каком кафе он завтракает, на какой улице торгуют рыбой, куда выводят детей в воскресенье. Это план, начерченный сверху, с высоты самолёта Вуазена, на который Корбюзье любил смотреть и в котором видел будущее.
Реакция Парижа была однозначной. Скандал. Возмущение. Никаких организованных митингов, потому что план был очевидно фантастический — никто всерьёз не верил, что французский парламент проголосует за снос Маре, — но интеллектуальная среда отреагировала остро. Французская пресса писала о Plan Voisin как о покушении на национальную идентичность. Академия изящных искусств возражала. Министр культуры Андре Мальро через тридцать семь лет, в 1962 году, проведёт закон о защите исторических кварталов, который окончательно перекроет возможность сноса Маре. Маре будет жить дальше. Восемнадцать башен в нём никогда не встанут.
Но это поверхностный ответ. Если посмотреть глубже, Plan Voisin — не курьёз и не пустая фантазия. Это первый чистый чертёж того, что будет реально строиться в следующие полвека по всему миру, только не на месте Маре, а на месте кварталов, у которых не было таких защитников. Кварталов рабочих окраин, кварталов послевоенной разрухи, кварталов бывших колоний, кварталов чёрных гетто. В Москве, в Сент-Луисе, в Бразилиа, в Чандигархе, в Лондоне, в Сингапуре, в Гонконге, в Шанхае, в Шэньчжэне. Везде, где у власти были деньги, политическая воля и отсутствие сопротивления — Plan Voisin строился. Только снимки шли в другой район.
И этот Plan Voisin был построен один раз и в самой страшной форме, какую можно вообразить, — в пятнадцати километрах к северу от того места, где Корбюзье показывал свой макет.
В тысяча девятьсот тридцать первом — тридцать четвёртом годах в коммуне Дранси, северо-восточном пригороде Парижа, по проекту архитекторов Эжена Бодуэна и Марселя Лодса возводится жилой комплекс под названием La Cité de la Muette. Он строится в том самом духе, который проповедовал Корбюзье. Высокие башни на пилотисах. Открытые пространства между ними. Стандартизированные квартиры. Воздух, свет, гигиена. Революционный для своего времени проект социального жилья. Один из первых высотных жилых комплексов в Европе вообще.
В 1939 году, когда начинается война, комплекс ещё толком не заселён. Его передают военным властям. С 1941 года, после немецкой оккупации, La Cité de la Muette меняет назначение. Башни на пилотисах, окружённые свободными пространствами, становятся концентрационным лагерем. С августа 1941 по август 1944 года через лагерь Дранси проходят около шестидесяти семи тысяч евреев, депортированных в Аушвиц и другие лагеря на востоке. Из них вернутся менее двух тысяч. Дранси станет последним французским адресом примерно для шестидесяти пяти тысяч человек, чьи имена будут потом высечены на стенах мемориала Шоа в Париже.
Между макетом Корбюзье 1925 года в выставочном павильоне и лагерем Дранси 1941 года нет прямой причинной связи. Корбюзье не проектировал Дранси. Архитекторы Дранси не были учениками Корбюзье в формальном смысле. Между Plan Voisin и La Cité de la Muette — шестнадцать лет, разные люди, разные обстоятельства, и колоссальное историческое событие — оккупация Франции, — которое никто из проектировщиков не мог предвидеть.
Но есть и типологическая связь. Башни на пилотисах, окружённые открытыми пространствами, в стороне от исторической ткани города, на пустыре, легко контролируемые сверху, легко перекрываемые на въезде и выезде, разлинованные на стандартные единицы, — это архитектура, удобная для администрирования. Очень удобная для администрирования. И это её свойство нейтрально по отношению к тому, что именно администрируется: проживание французских рабочих или транзит заключённых. Машина-для-жилья оказывается машиной — просто. И что в ней будет жить или происходить, зависит не от архитектора, а от того, кому достанутся ключи.
Здесь точка, в которой архитектурная утопия XX века становится подозрительной. Не потому, что Корбюзье плохой человек или фашист (он не был ни тем, ни другим в простом смысле — хотя в 1940–1942 годах он искал работы при правительстве Виши, и это надо признать как тёмное пятно его биографии). А потому, что сама форма — башня на пилотисах, открытое пространство вокруг, стандартизация, отсутствие исторической ткани — обладает определённой политической природой. Она передаёт власть от жителя к управляющему. От того, кто живёт в доме, к тому, кто этим домом распоряжается. И это работает в любых обстоятельствах — будь то нормальные годы парижского пригорода или годы оккупации.
Корбюзье об этом, кажется, никогда всерьёз не задумался. Он умер в 1965 году от сердечного приступа во время купания в Средиземном море у мыса Рокбрюн, в возрасте семидесяти семи лет. На его похоронах президент Андре Мальро произнёс речь. Прах был развеян. Дранси к тому времени снова был жилым районом, и на стенах одного из корпусов висела мемориальная доска.
Это в пятнадцати километрах от того места, где когда-то стоял макет.
IV
«Жилище — социальный конденсатор». Моисей Гинзбург и круг журнала «Современная архитектура» (ОСА), конец 1920-х
Пока Корбюзье в Париже чертил восемнадцать башен на месте Маре, в Москве примерно те же идеи реализовывались в большем масштабе и под другую идеологию. С 1923 года, после того как Ленин в декабре 1920-го подписал декрет о ВХУТЕМАСе, в Москве работала, фактически, советская версия Баухауса. Высшие художественно-технические мастерские — нескладное бюрократическое название с двумя прилагательными подряд — объединили под одной крышей живопись, скульптуру, графику, керамику, текстиль, дерево, металл и архитектуру. Преподавали Кандинский (до отъезда в Веймар в 1922-м), Малевич, Лисицкий, Татлин, Веснины, Гинзбург, Мельников. Учились те, кто потом войдёт в учебники: Иофан, Леонидов, Алабян.
В архитектурном плане доминировал конструктивизм — направление, провозгласившее, что архитектура отныне не художество, а проектная работа на службе у пролетариата. С 1925 года конструктивистов объединяла группа ОСА — Объединение современных архитекторов — во главе с Моисеем Яковлевичем Гинзбургом, выпускником Миланской академии, который к тому времени уже издал книгу Стиль и эпоха (1924), переведённую впоследствии на все основные европейские языки.
Гинзбург ввёл термин, который вошёл в архитектурный словарь XX века: социальный конденсатор. Идея простая. Если дом устроен правильно, он не просто укрывает от дождя — он производит нового человека. Из жильца буржуазной квартиры с прислугой и парадным салоном он лепит коллективиста, ужинающего в общей столовой, читающего в общей библиотеке, отдающего детей в общие ясли. Архитектура — это не пассивная декорация социального порядка, а активный инструмент его изменения. Этот тезис конструктивистов, формально марксистский, был при этом неотличим от тезиса Корбюзье: машина-для-жилья тоже предполагала, что правильно спроектированное здание производит правильного жителя. Разница была в том, какого именно жителя обе стороны хотели вывести. Корбюзье — рационального буржуа, освобождённого от пыли и темноты. Гинзбург — пролетария, освобождённого от частной кухни.
В 1928 году Гинзбург вместе с молодым архитектором Игнатием Милинисом начинает проектировать здание, которое потом войдёт в учебники как Дом Наркомфина — общежитие нового типа для сотрудников Народного комиссариата финансов РСФСР. Шесть этажей жилого блока с двухуровневыми ячейками, соединённых крытой галереей с коммунальным корпусом — со столовой, библиотекой, спортзалом и прачечной. Первый этаж — на пилотисах. Окна — ленточные, как у Корбюзье. Цветовое решение фасадов делает Хиннерк Шепер, преподаватель Баухауса, специально приглашённый из Дессау. Прямая нить от Дессау 1928 года до Москвы 1929 года — через одного человека.
Здание было задумано как дом «переходного типа»: не полная коммуна, в которой исчезает всё частное, и не буржуазная квартира, в которой каждая семья сама по себе, — а нечто посередине, постепенно сдвигающее жителя от первого ко второму. В коммунальном блоке — общественные пространства; в жилом — две типологии ячеек, K и F. K-ячейки сохраняли возможность готовить дома и оставлять ребёнка с родителями; F-ячейки были полностью коллективизированы, и в них предполагалось, что готовят в столовой, а детей — в общем детском саду.
Дом был построен в 1928–1930 годах и стал первой в мире постройкой, реализовавшей все пять знаменитых принципов Корбюзье — пилотис, свободный фасад, ленточные окна, свободный план, плоская крыша-сад — ещё до того, как сам Корбюзье построил по этим принципам что-либо сопоставимое. Корбюзье об этом честно сказал. Через пятнадцать лет, проектируя Unité d'Habitation в Марселе, он напрямую ссылался на Наркомфин как на свой источник. Двухуровневые квартиры с антресолью, общая система проходов, общественные пространства внутри жилого блока — всё это пришло в марсельскую жилую единицу из московского Наркомфина.
Дальше история становится темнее.
С 1929 года, после XV съезда партии и начала первой пятилетки, в советской архитектурной политике происходит резкий поворот. Социальный заказ меняется. Сталин требует другого. Конструктивизм объявляется «формализмом», ОСА — «троцкистским уклоном» (формула, использовавшаяся для разгрома всего, что выходило за пределы дозволенного), коллективные коммуны — «левацким извращением». В 1932 году постановление о реорганизации литературно-художественных организаций фактически закрывает все авангардные группы, в том числе ОСА. ВХУТЕМАС к этому моменту уже переименован во ВХУТЕИН (1927) и в 1930 году ликвидирован. Конструктивисты переходят на постройку парткомплексов в стиле, который позже назовут сталинским ампиром: с колоннами, фронтонами, рустованными цоколями. Гинзбург проживёт ещё четырнадцать лет, умрёт в Москве в январе 1946 года. Дом Наркомфина переживёт его, но его коммунальный замысел будет разрушен в течение трёх лет после открытия.
Уже в 1930-е годы первый этаж на пилотисах — то самое открытое пространство, через которое можно было свободно проходить под зданием, символ всей идеи, — был застроен дополнительными квартирами, потому что в Москве катастрофически не хватало жилья. Коммунальные функции — столовая, прачечная — постепенно перестали работать. F-ячейки, не имевшие кухонь, были перепланированы жильцами, врезавшими плиты куда придётся. Здание стояло, но социального конденсатора в нём больше не было. К концу советской власти Наркомфин был осыпающимся памятником, в котором половину окон закрывали фанерой. В 2010 году ЮНЕСКО включила его в список зданий, находящихся под угрозой исчезновения. В 2017–2020 годах внук Гинзбурга, Алексей, провёл реставрацию — здание открылось 9 июля 2020 года. Его F-ячейки превращены в апартаменты бутик-отеля. Цена квартиры — около тридцати миллионов рублей. В пересчёте на курс 2020 года — около четырёхсот тысяч евро. Это уже не пролетарское жильё.
Что случилось с Наркомфином — то же самое, что случится с Прюитт-Айгоу. Идея «социального конденсатора» произвела не того жителя, на которого была рассчитана. Жилец Наркомфина, оставленный в коммуне, начал воспроизводить буржуазные привычки изнутри: ему понадобилась своя кухня, своя ванная, своё пространство. Жилец Прюитт-Айгоу, согнанный из расчищенных кварталов Сент-Луиса в башни на пилотисах, начал воспроизводить трущобы изнутри: лестничные клетки превратились в проходы для банд, лифты перестали ездить, а коридоры, спроектированные как «общественные пространства», стали территорией страха.
В обоих случаях — Москва 1932-го и Сент-Луис 1972-го — машина-для-жилья оказалась устройством, в котором житель работал против архитектора. Не потому, что житель был «неправильный». А потому, что в архитектурный чертёж не вошло то, как житель устраивает свою жизнь в реальности: кто с кем здоровается на лестнице, где детям играть, как соседи знают друг друга, где можно посидеть на скамейке вечером, к какому магазину привычно ходить. Всё это в чертеж не вошло — потому что в чертеже это и не могло поместиться. Это не то, что чертится. Это то, что складывается.
И когда чертёж не давал жителю собрать свою жизнь — житель либо разрушал чертёж изнутри (Наркомфин), либо погибал в нём (Прюитт-Айгоу).
Между этими двумя точками — почти сорок лет и одиннадцать тысяч километров. Но логика одна.
V
«It's a job I wish I hadn't done». — «Эту работу мне жаль, что я сделал». Минору Ямасаки о Прюитт-Айгоу (поздние интервью, цитировано в литературе об архитекторе)
Минору Ямасаки родился в Сиэтле в 1912 году, в семье японских эмигрантов из префектуры Тояма. Отец работал на лесопилке. Минору учился на архитектора в Вашингтонском университете, начиная в самые трудные годы Великой депрессии и подрабатывая на консервных заводах Аляски. К 1942 году, когда после Перл-Харбора всех американцев японского происхождения, живших на тихоокеанском побережье, согнали в лагеря для интернированных, Ямасаки удалось избежать этой участи только потому, что он уже переехал в Нью-Йорк и работал в архитектурном бюро. Его родители из Сиэтла попали в лагерь. Минору вытащил их к себе в маленькую квартиру в Манхэттене, где они прожили несколько лет.
Архитектор, который построит Прюитт-Айгоу, знал из личного опыта, что такое массовое перемещение людей и что значит для семьи лишиться квартала, в котором она жила. Это не помешало ему через десять лет начертить план, в котором тридцать три одинаковые башни должны были заменить целые районы Сент-Луиса.
В 1949 году Конгресс США принимает Federal Housing Act of 1949 — программу финансирования сноса трущоб и строительства социального жилья. Под программу выделяется около одного миллиарда долларов того времени (в ценах 2025 года — порядка десяти миллиардов). Города по всей стране подают заявки. Сент-Луис, штат Миссури, один из бывших промышленных гигантов Среднего Запада, к этому моменту переживает массовый отток белого среднего класса в пригороды (в социологии США это потом получит название white flight) и быстрое обеднение центральных районов. В районе Десото-Карр, к северу от центра, — старые двух- и трёхэтажные дома, перенаселённые чернокожими семьями, многие из которых только что переехали с Юга в рамках Великой миграции. Условия — действительно тяжёлые. Канализация работает плохо. Тиф — реальная угроза. Детская смертность — высокая.
В 1950 году городские власти Сент-Луиса нанимают архитектурное бюро Hellmuth, Yamasaki & Leinweber, основанное годом раньше, чтобы спроектировать на месте Десото-Карр новый жилой комплекс. Ведущий архитектор проекта — Минору Ямасаки. Это первый крупный заказ его новой партнёрской фирмы.
То, что Ямасаки и его команда спроектировали, было ровно той самой Plan Voisin, которую Корбюзье четверть века назад показывал в павильоне в Париже. Тридцать три одиннадцатиэтажных башни на участке в пятьдесят семь акров. Между ними — открытые пространства, газоны, парковки. Около двух тысяч восьмисот квартир. Расчётное население — десять тысяч человек, то есть целый небольшой город. Башни поставлены свободно, без улиц в традиционном смысле — Ямасаки следовал принципу Корбюзье, что улица в её историческом виде должна исчезнуть и быть заменена «башнями в парке».
Ямасаки и его ученики, не имея возможности заранее увидеть, как поведут себя жители, опирались на чистую теорию. Самой важной её частью был skip-stop elevator — лифт, останавливающийся не на каждом этаже, а через два, на четвёртом, седьмом и десятом. Между этими «остановочными» этажами в здании были задуманы общественные галереи: широкие коридоры с большими окнами, скамейками, без квартир — пространства для общения соседей, для игр детей, для встреч, для разговоров. Жилые этажи находились между галереями, и попадать на них надо было либо по лестнице, либо через галерею. Идея была: если соседи будут проходить через одну и ту же галерею, они подружатся.
Идея была абсолютно та же, что у Гинзбурга в Наркомфине. Социальный конденсатор. Только на гораздо большем масштабе и за гораздо большие деньги.
В реальности галереи стали кошмаром. Они были плохо освещены — экономия, которую городские власти Сент-Луиса навязали проекту в процессе строительства, отменила половину запланированных Ямасаки удобств: дорогую отделку, нормальные потолки, мебель в галереях. Галереи остались голыми бетонными коридорами с тусклыми лампами. Skip-stop elevators не уменьшили нагрузку — наоборот, заставили жильцов с малышами, с покупками, со стариками подниматься по лестнице на один или два этажа, что в случае поломки лифта (а ломались они постоянно) становилось пыткой. И именно лестницы — узкие, без окон, без камер, без какого-либо контроля — оказались идеальным местом для нападений, грабежей и насилия. Жители Прюитт-Айгоу стали называть галереи «проходами с препятствиями» (gauntlets) — местами, через которые надо пройти, как через систему опасностей.
Заселение началось в 1954 году. К 1956 году журнал Architectural Forum присудил Прюитт-Айгоу премию за лучший образец многоквартирного жилья. Через пятнадцать лет тот же самый комплекс будет сноситься динамитом.
Что произошло между этими двумя точками — описано в десятках книг и одном превосходном документальном фильме The Pruitt-Igoe Myth (2011). Если кратко: всё пошло не так, как было задумано, во всех направлениях одновременно.
Первое: к моменту окончания строительства Верховный суд США в деле Brown v. Board of Education (1954) отменил расовую сегрегацию в государственных школах. Прюитт-Айгоу проектировался как комплекс с расовым разделением: район «Прюитт» (названный в честь чернокожего лётчика Второй мировой) — для чернокожих; район «Айгоу» (названный в честь белого конгрессмена) — для белых. После Brown сегрегация стала формально незаконной, но это не означало, что белые семьи начали переезжать в Прюитт-Айгоу. Они не начали. Они продолжили white flight в пригороды. К 1960 году Прюитт-Айгоу был полностью чернокожим, заселённым в основном бедными семьями, многие из которых только что приехали из сельского Юга.
Второе: финансирование. Federal Housing Act выделил деньги на строительство, но не на содержание. Идея была: жильцы платят аренду, и из этой аренды финансируется обслуживание. Но в 1960-е годы средний доход семьи в Прюитт-Айгоу был ниже трёх тысяч долларов в год (в ценах того времени — порог бедности). Платить полноценную аренду эти семьи не могли. Городские власти Сент-Луиса, у которых не хватало налоговой базы (потому что белый средний класс с налогами уехал в пригороды), не могли субсидировать обслуживание. Лифты ломались — никто не чинил. Окна разбивались — никто не вставлял. Канализация засорялась — никто не вычищал. Через несколько лет здания, новенькие в 1954-м, превратились в строения, в которых, по выражению одного социолога, «жители стали неотличимы от вандалов, потому что разрушать здание было проще, чем жить в нём».
Третье: социальная политика. Программа социального жилья тех лет включала пункт, известный как man in the house rule — «правило мужчины в доме». Семья, в которой имелся работающий мужчина, не имела права на пособие, потому что пособие предполагало отсутствие кормильца. Это правило, в сочетании с массовой безработицей среди чернокожих мужчин в Сент-Луисе, привело к тому, что мужья уходили из квартир Прюитт-Айгоу, потому что иначе семья теряла единственный источник дохода. Башни Ямасаки оказались населены матерями-одиночками с детьми. По свидетельству одной из жительниц, записанному в фильме The Pruitt-Igoe Myth: «Мы не имели права знать, где живут наши мужья. Они приезжали к нам по ночам. Если кто-то донёс бы — мы лишились бы дома». Архитектура XX века, обещавшая социальный конденсатор, на практике стала разлучителем семей, потому что государственная программа, под которую её строили, была сконструирована так.
Четвёртое: индустриальный спад. Сент-Луис в 1950–1970-е годы потерял около трети своего населения. Заводы закрывались. Сталелитейные предприятия выносились на юг. Работы, на которую могли рассчитывать жильцы Прюитт-Айгоу, становилось всё меньше. Машина-для-жилья работала исправно — но работать было негде. Жильё без работы — это резервация, как бы блестяще она ни была спроектирована.
К 1970 году более двух третей квартир в Прюитт-Айгоу стояли пустыми. Жильцы уезжали кто куда — в худшее жильё в худших районах, потому что хуже Прюитт-Айгоу к этому моменту был только бездомный приют. В 1971 году городские и федеральные власти приняли решение: снести. Было слишком дорого ремонтировать, слишком стыдно оставлять, слишком безнадёжно реабилитировать. Шестнадцатого марта 1972 года прозвучал первый взрыв. Двадцать второго апреля — второй. Пятнадцатого июля 1972 года была завершена первая фаза сноса. Эту дату, тремя часами тридцатью двумя минутами пополудни, Чарлз Дженкс через пять лет в своей книге зафиксирует как момент смерти модернистской архитектуры. Последний из тридцати трёх корпусов исчезнет к 1976 году. Минору Ямасаки в позднем интервью, измученный публичной критикой, обронит короткую фразу: «It's a job I wish I hadn't done» — «эту работу мне жаль, что я её сделал».
Через двадцать девять лет, одиннадцатого сентября 2001 года, два других проекта Ямасаки — северная и южная башни Всемирного торгового центра в Нью-Йорке — обрушатся под ударом самолётов. Сам Ямасаки до этого не доживёт. Он умер в 1986 году от рака желудка. Но из всех американских архитекторов XX века именно он окажется автором двух зданий-символов, которые публично, на глазах телезрителей, обрушились на землю. Прюитт-Айгоу — под динамитом самих американцев. ВТЦ — под ударом извне. В обоих случаях обрушение стало моментом, который потом долго будут считать символом смерти чего-то большего, чем здание. В первом случае — модернизма. Во втором — целой эпохи безопасности и оптимизма Запада.
Это, вероятно, случайное совпадение. Но оно показывает кое-что важное о работе Ямасаки. Он строил внушительно. Его здания были задуманы как символы. И когда они исчезали, они исчезали как символы.
Сегодня на месте Прюитт-Айгоу — заросший пустырь в полусотне акров, на котором деревья выросли на месте бывших башен. В 2022 году там открыли клинику. В 2024-м обсуждалось строительство офисов. Большая часть участка по состоянию на 2026 год остаётся пустой. Через пятьдесят четыре года после первого взрыва в Сент-Луисе не нашлось ни денег, ни планов, ни жителя, чтобы что-то построить на этом месте.
И это — самый красноречивый финал главы об архитектурной утопии. Когда машина-для-жилья ломается, на её месте остаётся пустырь. Не город. Не квартал. Не сообщество. Просто отсутствие.
VI
«Пересечение двух осей под прямым углом, своего рода знак креста — это и есть город». Лусио Коста, Relatório do Plano Piloto de Brasília, март 1957 (по смыслу первых абзацев пояснительной записки)
В тот же год, когда в Сент-Луисе сдавали первые корпуса Прюитт-Айгоу, в Бразилии происходил другой эксперимент. Жуселину Кубичек, недавно избранный президент, шёл на выборы 1955 года с двумя лозунгами: «пятьдесят лет за пять» и «новая столица». Первый означал индустриализацию, второй — буквально новую столицу: построенную с нуля, в центре необитаемого плоскогорья планалто, в полутора тысячах километров от Рио, на месте, где не было ничего, кроме красной глины, кустарника и редких эвкалиптов.
В 1957 году объявляется международный конкурс на план новой столицы. Условия конкурса странные: каждый участник должен прислать только эскизы, без подробных расчётов. Жюри состоит из иностранных архитекторов и одного бразильца. Победителя выбирают за сутки. Это Лусио Коста — бразильский архитектор, уже работавший с Оскаром Нимейером над министерством образования в Рио в 1936 году (тогда же там консультировал и проездом сам Корбюзье). План Косты — простой, как чертёж на салфетке. Две перекрещивающиеся оси. Одна — монументальная: на ней стоят правительственные здания, площадь Трёх Властей, конгресс, президентский дворец, министерства. Другая — жилая: вдоль неё расположены суперкуадра, жилые блоки на пилотисах, шесть этажей, с зелёными пространствами между ними. На бумаге всё это напоминает самолёт — крылья как жилые секции, фюзеляж как монументальная ось, кабина пилота как площадь Трёх Властей. Один из критиков потом скажет, что Бразилиа — это первый город в истории, спроектированный с расчётом, что его лучше всего видно с воздуха.
Архитектурную часть берёт на себя Оскар Нимейер — друг Косты, ученик Корбюзье, коммунист по убеждениям, проживший потом в эмиграции в Париже почти два десятилетия, дожив в итоге до ста четырёх лет и став одним из самых долгоживущих архитекторов в истории. Нимейер проектирует все главные здания: дворец Алворада (резиденцию президента), кафедральный собор с шестнадцатью бетонными рёбрами, расходящимися к небу как пальцы, здание конгресса с двумя «чашами» — одна вогнутая (палата депутатов), другая выпуклая (сенат) — и президентскую часовню. Все эти здания — пластически блестящие. Все они до сих пор стоят. Все они в 1987 году включены в список Всемирного наследия ЮНЕСКО. Бразилиа — первый город XX века, целиком построенный с нуля и целиком ставший памятником.
Строительство ведётся с дикой скоростью. С 1957 по 1960 год — менее четырёх лет — на пустом плоскогорье возникает столица. Десятки тысяч рабочих, в основном с северо-востока Бразилии, сгоняются на стройку. Их селят во временных рабочих посёлках; самих же рабочих называют кандангу — словом поначалу презрительным, которое Бразилиа потом превратит в имя гордости. Гордости — заочной: столицу, носящую их имя, кандангу построили, но жить в неё их не пустили. Бразилиа открыта двадцать первого апреля 1960 года. Кубичек переезжает из Рио. За ним — министерства, дипломаты, бюрократия. В первые годы — около двухсот тысяч жителей.
С самого начала всё пошло не по плану.
Косте и Нимейеру казалось, что суперкуадра — единица, в которой все классы живут вместе: министр, его охранник, дворник министерства, водитель министра, — потому что в суперкуадре нет иерархии. Шесть этажей, ленточные окна, общие зелёные пространства, школа, церковь, магазин, прачечная — всё внутри. Это была версия Наркомфина, увеличенная до масштабов целой жилой системы города. Социальный конденсатор на двести тысяч человек.
Но министры не захотели жить рядом с дворниками. Они стали покупать дома в посёлке Lago Sul на берегу искусственного озера. Дворники не могли позволить себе аренду в суперкуадре — она оказалась дороже, чем было задумано. Они стали селиться в городах-спутниках — Сейландии, Тагуатинге, Самамбае, Сан-Себастьяне — в десятках километров от центра, в построенных кое-как, без плана, кварталах. К 1980 году в этих городах-спутниках жило больше людей, чем в самой Бразилиа. К 2020 году в Бразильском федеральном округе около трёх миллионов жителей. Из них в центральном «плане-самолёте» — около двухсот пятидесяти тысяч. Девяносто процентов жителей столицы живут вне столицы, в кварталах, которых на плане Косты не было.
Все классы Бразилии действительно теперь жили в столице. Только не вместе.
И на этом — историческая ирония — Бразилиа повторила историю всех больших городов Бразилии, где богатые живут в одном районе, а бедные — в фавелах вокруг. Только в обычных бразильских городах эта сегрегация выросла исторически. В Бразилиа её построили с нуля, отдельным проектом, за четыре года, на деньги федерального бюджета. Расчищенный, спроектированный, начертанный с самолёта город — оказался устроен в точности так же, как Рио-де-Жанейро, который проектировался четыреста лет хаотично.
Этого не предвидел никто. Хотя должен был предвидеть.
В начале 1980-х годов американский антрополог Джеймс Холстон провёл в Бразилиа полевое исследование, результатом которого стала книга The Modernist City: An Anthropological Critique of Brasília (1989). Книга Холстона — единственное по-настоящему серьёзное антропологическое описание того, что произошло с проектной утопией, когда её попытались заселить. И ключевой тезис Холстона — простой, эмпирически выверенный, очень неприятный для модернистов. Жители Бразилиа, говорит Холстон, активно сопротивлялись замыслу проекта. Они пересоздавали внутри спроектированного города те социальные структуры, которые проект должен был отменить. Богатые отделили себя от бедных, нарушив принцип равенства в суперкуадре. Жители ввели в свой быт привычки, противоречащие модернистскому плану — устраивали в суперкуадрах «улицы» там, где должны были быть «зелёные пространства», обзаводились барами в местах, где архитектор предполагал библиотеки. И — они жаловались. Главные жалобы, которые Холстон фиксирует у бразильских жителей столицы: «У города нет углов. Нет улицы. Некуда выйти. Не с кем встретиться случайно».
«У города нет углов» — это, вероятно, самое точное определение того, что делает машина-для-жилья со своими обитателями. Углы — это, в обычном городе, точки случайных встреч. Это место, где сходятся два потока пешеходов и образуется ситуация, которой ни один из них не планировал: лицо, увиденное вторично, рукопожатие, разговор, новое знакомство. Бразилиа отменила углы как класс. Вместо них — суперкуадра с регулярной сеткой, шестью этажами, газонами и парковкой. Внутри суперкуадры никаких углов. Между суперкуадрами — открытое пространство, которое надо переходить на машине. Углы Бразилиа — это перекрёстки магистралей, и за ними нет ничего, кроме другого перекрёстка.
И жители — все эти министры, дворники, учителя, дети, старики — за шесть десятилетий не научились в этом городе жить. Они научились в нём обходить план.
Сегодня Бразилиа — функциональная столица Бразилии. В ней проходят саммиты. В ней находятся посольства. Её здания фотографируют для туристических буклетов. Площадь Трёх Властей вмещает митинги. Но городской фактуры, в том смысле, в каком она есть в Лиссабоне, в Берлине, в Сетубале, в Петербурге — в Бразилиа нет. Город не стал городом. Он остался самолётом. И из его кабины пилота не видно жителей, потому что они переселились на крылья, а потом и за пределы фюзеляжа.
В те же годы, когда Коста и Нимейер с воздуха чертили Бразилиа, а Корбюзье ставил парламент в Чандигархе, в Советском Союзе тот же набор архитектурных решений выходил в массовое сознание через детскую литературу. В 1958 году Николай Носов выпускает «Незнайку в Солнечном городе» — повесть, средняя часть которой описывает собственно Солнечный город: дома-кольца, движущиеся тротуары, прозрачные стены, ремонтные роботы, общественные пространства, в которых сходятся все жители. Это не упрощение модернистской программы — это та же программа конструктивизма и интернационального стиля, переведённая на язык детского восприятия. Несколько поколений советских читателей-детей впервые встретили язык авангардной архитектуры именно здесь — не у Гинзбурга, не у Корбюзье, не в суперкуадре Косты. Носов работал в массовом регистре того же оттепельного утопического проекта, в котором профессионалы работали в высоком — и сделал это, возможно, шире и эффективнее, чем все профессионалы вместе. Это и есть массовая поп-форма архитектурной утопии XX века — её детская версия, дочитанная до конца миллионами.
VII
«Город никогда не должен быть виден». — «The city must never be seen». Ле Корбюзье — рабочим в Чандигархе, зафиксировано Викрамадитьей Пракашем (Prakash, Chandigarh's Le Corbusier, 2002)
Чандигарх. Полуостров Индостан. Сорок седьмой год. Раздел Британской Индии на Индию и Пакистан стоит миллиона жизней — массовые убийства, переселения, разорванные семьи. Среди потерь Индии — старая столица Пенджаба, Лахор, отошедшая Пакистану. У штата Пенджаб, расколотого на две части (одна осталась в Индии, другая — в Пакистане), индийская часть остаётся без столицы. Премьер-министр Джавахарлал Неру, образованный в Кембридже британский интеллектуал, ставший лидером новой независимой страны, принимает решение: новую столицу Пенджаба построить с нуля. Не реставрировать что-то старое. Не приспосабливать под столицу колониальный городок в горах. Начертить новую столицу как символ новой Индии.
Сначала Неру нанимает американца Альберта Майера и его польского коллегу Матью Новицкого. Майер начинает работу над генеральным планом в духе британской школы город-сад: невысокие здания, изогнутые улицы, кварталы соседства. Но в августе 1950 года Новицкий гибнет в авиакатастрофе в Каире — самолёт TWA, на котором он возвращался из США в Индию, врезался в гору в Египте. Майер отказывается продолжать без партнёра. Неру ищет нового архитектора. В ноябре 1950 года в Париж к Корбюзье прилетают два индийских чиновника — П. Н. Тхапар и П. Л. Варма — с предложением возглавить проект.
Корбюзье соглашается. В шестьдесят три года он, никогда не построивший целого города, наконец получает заказ всей жизни: спроектировать столицу. Один из условий — его двоюродный брат Пьер Жаннере, тоже архитектор, переезжает в Индию и становится резидентным архитектором; британская супружеская пара Максвелл Фрай и Джейн Дрю отвечают за жилую застройку.
Корбюзье прилетает в Чандигарх в феврале 1951 года. За шесть недель он переделывает план Майера — изогнутые улицы заменяет на ортогональную сетку, прямоугольные сектора, рассчитанные на самодостаточные кварталы по двадцать тысяч жителей каждый. Север города — Капитолий: парламент, верховный суд, секретариат, монумент Открытая Ладонь. Юг — жилые сектора. Между ними — городские службы и торговля. Это рациональный город Корбюзье в чистом виде, который ему наконец позволили построить.
Капитолий поднимется. Парламент — с гигантской воронкообразной крышей-колодцем, отбрасывающим внутрь зала рассеянный свет, — закончат в 1962 году. Верховный суд — с двойной бетонной крышей, защищающей от индийской жары, — в 1955-м. Секретариат — длинная горизонтальная плита в двести пятьдесят четыре метра, с brise-soleil (солнцезащитными бетонными экранами) во всю длину фасада — завершат в 1958-м. Монумент Открытая Ладонь — символ города, поднятая к небу металлическая ладонь, поворачивающаяся на ветру, — установят в 1985 году, через двадцать лет после смерти Корбюзье. Чандигарх в 2016 году будет включён в список Всемирного наследия ЮНЕСКО как часть архитектурного достояния Корбюзье.
И вот в чём дело. Чандигарх как архитектура — действительно прекрасен. Бетон, ставший пластикой; brise-soleil, превращённые в декоративный мотив; парламент, в который входишь и обнаруживаешь себя в гулком, тёмном, торжественном пространстве, ни на что не похожем; пирамидальная башня теней; Открытая Ладонь, медленно поворачивающаяся над городом. Всё это сделал гениальный архитектор, которому наконец дали бюджет, время и территорию. И всё это до сих пор стоит, и стоит достойно. Капитолий Чандигарха — серьёзный шедевр архитектуры XX века. Никаких споров.
Но как город — Чандигарх повторил судьбу Бразилиа. На плановое население в полмиллиона жителей сегодня в Чандигархе и окрестностях живёт около полутора миллионов. Большинство — в неплановых кварталах вокруг. Жильё в секторах Корбюзье — дорогое и доступно только средне-высшему классу. Бедные приехавшие из деревни — селятся в импровизированных кварталах за чертой города. Дороги, спроектированные Корбюзье для автомобиля (как и в Бразилиа), плохо обслуживают пеший трафик, и в индийском климате пройти полкилометра под прямым солнцем — испытание, которое житель просто не выдерживает. Поэтому жители Чандигарха пользуются мотороллерами, и улицы города заполнены потоком, который Корбюзье в принципе не предусматривал.
И есть ещё одна деталь — почти теологическая. Корбюзье после конфликта с подчинёнными в команде, недовольный их работой, намеренно отделил Капитолий от остального города. Он распорядился насыпать искусственные холмы между правительственной частью и жилыми секторами, и приказал убрать тропу через эти холмы. В одной из его рабочих записок зафиксирована фраза: «Город никогда не должен быть виден». То есть — стоя у парламента, у Открытой Ладони, у верховного суда, житель не должен видеть свой город. И стоя в городе, он не должен видеть Капитолия. Это было намеренное решение. Архитектор символически отделил власть от жизни искусственной грядой холмов, и убедился, что между ними не пройдёшь.
Это, вероятно, самый честный жест проектной утопии XX века. Корбюзье сделал то, что в Сент-Луисе сделал Ямасаки случайно, а в Бразилиа Коста — невольно. Он отделил жителя от власти. Только сделал это сознательно и оставил письменные распоряжения, по которым было видно: это не ошибка, это программа. Власть в чертеже проектной утопии всегда отдельно.
Но история Чандигарха не кончается здесь. И в этом её странная утешительная сторона.
В 1957 году дорожный инспектор по имени Нек Чанд Саини, тридцати двух лет, родом из деревни, отошедшей Пакистану в 1947 году, и оказавшийся в Индии после переселения, устраивается в управление строительства Чандигарха. Работа простая: следить за состоянием дорог. И вот этот человек, чьё имя сегодня знают все, кто бывал в Чандигархе, и почти никто за его пределами, начинает делать нечто, что в строжайшем плане Корбюзье абсолютно не предусмотрено. Он собирает строительный мусор — обломки бетона, битую плитку, ржавые трубы, разбитые электрические изоляторы, керамические осколки, — и тащит всё это в лесок на окраине города, в зону, отведённую генпланом под зелёный буфер, где строить нельзя. И там, в этом леске, тайно, после работы, начинает строить сад. Из мусора.
Тринадцать лет. С 1957 по 1972 год. В нарушение генплана. В нарушение служебных инструкций. В нарушение всего на свете. Скрытно, никому не говоря, в одиночку, — Нек Чанд возводит на запрещённой территории сад из скульптур. Фигуры людей, животных, царей и цариц, сцены из мифологии — все слеплены из обломков, скреплены раствором, расставлены на тропинках, проложенных между холмами. Сад растёт. К началу 1970-х в нём уже сотни скульптур. И в 1972 году правительственные инспекторы наконец обнаруживают, что в зелёной зоне на окраине столицы — нечто стоит.
По всем правилам — это надо снести. Незаконная постройка на территории, защищённой генпланом Корбюзье. Городская комиссия выезжает на место, ходит между скульптурами, разговаривает с дорожным инспектором, который тринадцать лет тайно строил это после работы. И принимает решение не сносить. В 1976 году сад официально открывают для публики. Сегодня Скальный сад Нек Чанда в Чандигархе — главная туристическая достопримечательность города. Не Капитолий Корбюзье. Скальный сад, который дорожный инспектор тайно построил из строительного мусора в нарушение Корбюзье.
В этом — концентрированный ответ на вопрос, заданный в начале главы. Машина-для-жилья отделяет жителя от его места. Чертёж сверху делает невозможным то, что в обычном городе складывается само. Но трещины остаются. И в этих трещинах житель — каждый раз, как только удаётся, — начинает делать своё. Из мусора. После работы. Без разрешения. Не для прибыли.
И ровно то, что в Чандигархе и Бразилиа делает только один человек (Нек Чанд), или несколько (стихийные кварталы городов-спутников), — в обычном, не спроектированном городе делают миллионы людей одновременно. Они и есть городская фактура. Они открывают окна на улицу. Они вывешивают бельё на балконе. Они ставят стол с цветами у подъезда. Они здороваются с соседями. Они оставляют на скамейке пакет с книгами «возьми, кто хочет». Они придумывают разметку парковки, потому что муниципальная разметка не учитывает их детский сад. Они исправляют чертёж — постоянно, каждый день, тысячами мелких действий.
Чертёж, при всей своей логике, не может это вместить. Жизнь, при всей своей сложности, не может без этого жить.
И в этом — главный вывод столетнего эксперимента архитектурной утопии XX века. Не «модернизм плохой» — модернизм красивый, и Парламент Чандигарха стоит того, чтобы летать на него смотреть. А проектная природа того способа, которым модернизм пытался заменить город целиком, оказалась неисправимой. Жилище можно спроектировать. Но город — нельзя. Город — это то, что складывается между людьми, и оно не помещается в чертёж.
VIII
«Demain la poésie logera la vie» — «Завтра жизнь поселится в поэзии». Констант Нивенхейс, название лекции на конгрессе в Альбе, 2–8 сентября 1956
История архитектурной утопии XX века состояла бы из одних провалов, если бы рядом с Корбюзье, Костой и Ямасаки не работала другая линия. Линия людей, которые с самого начала видели проблему — и пытались дать на неё другой ответ. Они называли себя по-разному: ситуационисты, Independent Group, Team 10. Они спорили друг с другом. Они почти ничего не построили. И в этом — главная их особенность.
В августе 1956 года в маленьком пьемонтском городке Альба, в северной Италии, проходит конгресс под названием Industry and Fine Arts. Среди участников — голландский художник Констант Нивенхейс, тридцати шести лет, бывший член группы CoBrA, недавно бросивший живопись ради скульптуры и архитектуры. Во время конгресса Констант видит на окраине Альбы цыганский табор: семьи, которые годами становились на городской площади во время своих переходов, но местные власти их оттуда согнали, и они оказались на участке итальянского художника Пинота Галлицио, согласившегося их приютить.
Это зрелище Константа потрясает. Он начинает делать наброски возможного жилища для них. Не дом в смысле постоянной постройки, а подвижную структуру — нечто, что можно собрать и разобрать, расширить и сжать, переставить и забрать с собой. Эти наброски станут первой моделью того, что Констант потом будет делать почти двадцать лет — Нового Вавилона.
New Babylon — это, по замыслу Константа, город будущего для homo ludens, человека играющего. Термин Констант берёт у голландского историка культуры Йохана Хёйзинги, который в книге Homo Ludens (1938) предложил, что культура зарождается из игры, а не из труда. Констант берёт эту идею и доводит её до утопической предельной формы. В будущем, говорит он, труд будет полностью автоматизирован. Машины будут делать всё, что нужно человеку для физического выживания. Человек освободится от необходимости работать. И что он будет делать со своим временем? — он будет играть. Не в детском смысле, а в смысле творчества как непрерывной свободной деятельности.
Для такого человека нужен другой город. Не город Корбюзье — с зонированием, иерархией функций, жилыми и рабочими секторами. А город непрерывной трансформации, в котором обитатели сами, каждый день, меняют свою среду по своему желанию. New Babylon — это сеть взаимосвязанных секторов, поднятых на пилотисах над землёй (земля внизу остаётся для автоматизированной промышленности и сельского хозяйства), внутри которых пространство подвижно: стены передвигаются, освещение меняется, климат настраивается, вход в любое помещение свободный, никто никому не хозяин. Люди в New Babylon — кочевники: они переходят из сектора в сектор, не привязываясь ни к одному месту, и город изменяется в зависимости от того, что они в нём делают. Это утопия, в которой архитектор больше не нужен, потому что архитектуру каждый день переделывают сами жители.
Констант работает над New Babylon с 1956 по 1974 год. Восемнадцать лет. Он делает сотни моделей, тысячи чертежей, десятки публикаций, читает лекции в Амстердаме, Гааге, Брюсселе, Берлине, Лондоне, Венеции. В 1958 году вступает в Ситуационистский интернационал — небольшую группу художников, теоретиков и революционеров, возглавляемую Ги Дебором, — и вместе с Дебором пишет манифест единого урбанизма, в котором архитектура должна стать тотальным искусством переживания, а не строительством зданий. В 1960 году они с Дебором рассорятся (Констант хочет всё-таки строить, Дебор — критиковать), и Констант выйдет из интернационала. New Babylon продолжится без ситуационистов, до 1974 года, когда последняя большая выставка проекта пройдёт в Гаагском муниципальном музее.
К этому моменту Констант сам убедится, что New Babylon не может быть построен. Не потому, что технически невозможно — отдельные элементы (мобильные стены, переменное освещение, открытые сети помещений) уже к 1970-м были инженерно осуществимы. А потому что homo ludens, ради которого всё проектировалось, не появляется. Автоматизация даёт не свободного человека-творца, а безработного человека, потерянного. Глобальный капитал использует возможность освобождения от труда не для игры, а для перераспределения труда: то, что раньше делала фабрика в Манчестере, делает теперь фабрика в Шэньчжэне; то, что раньше делала клерикальная работа, делает теперь алгоритм. Освобождения от труда не происходит — происходит смещение труда в более бедные страны и в более прекарные формы. Homo ludens остаётся теоретической фигурой. На его месте появляется уставший после двух смен курьер.
Констант откажется от New Babylon в 1974 году и вернётся к живописи. Он будет писать ещё тридцать один год, до 2005 года. В России его имя почти никто не знает. В Голландии его помнят как одного из главных художников XX века. Его модели New Babylon хранятся в Гаагском музее. Архитекторы — особенно Рем Колхас и группа Архитектурная ассоциация в Лондоне — много раз говорили, что New Babylon был для них «источником смелости». На западе ничего из этого построено не было. Но идеи Константа прорвутся к 2000-м годам в архитектуру через другие двери: через гибкие планировки, через коворкинги, через идею «третьего места» Рэя Олденбурга, через концепции шеринг-экономики.
И тут возникает странная ирония. New Babylon был задуман как анти-Корбюзье: вместо чертежа сверху — постоянная трансформация снизу; вместо стандартизированного жилища — гибкое пространство; вместо машины-для-жилья — поле непрерывной игры. Но к концу XX века оказалось, что некоторые из элементов New Babylon инкорпорированы не горизонтальными сообществами, а корпоративной архитектурой Кремниевой долины. Кампусы Google, Facebook, Apple — со своими открытыми пространствами, мобильной мебелью, столами для пинг-понга, скалодромами, бесплатными завтраками — это прирученный New Babylon. Игра, разрешённая в рамках трудового договора. Подвижность, рассчитанная на рост капитализации компании. Свобода, ограниченная NDA.
Это, кажется, и есть финальная судьба горизонтальной утопии в XX веке. Когда вертикальная утопия проваливается — её сносят динамитом, и на её месте остаётся пустырь (Прюитт-Айгоу). Когда горизонтальная утопия проваливается — её никто не сносит, потому что она не успела построиться; но её элементы выкрадываются капиталом и используются для строительства новых, прирученных машин. Plan Voisin строился пятьдесят лет и провалился. New Babylon не построился ни одного раза — и частично сбывается в самых неожиданных местах, всегда не до конца, всегда с искажением, но узнаваемо.
И сюжет архитектурной утопии XX века кончается не симметрично. Машина-для-жилья сломалась. Город-для-игры не собрался. Между ними — пустырь Прюитт-Айгоу и кампус Google. И ни то ни другое, конечно, не город.
VIII½. Кабрини-Грин, Чикаго
Прюитт-Айгоу был не единственным.
К северу от центра Чикаго, на участке между рекой Чикаго и фешенебельным районом Голд-Кост, в 1942 году открылся первый комплекс Frances Cabrini Homes — пятьдесят пять двух- и трёхэтажных домов на пятьсот восемьдесят шесть квартир, построенных для рабочих военной промышленности и возвращающихся ветеранов. В 1957 году добавили среднее- и высотное расширение, Cabrini Extension, — тысячу девятьсот двадцать пять квартир в красно-кирпичных башнях, известных как «красные». В 1962 году достроили William Green Homes — ещё тысячу девяносто шесть квартир, на этот раз в железобетонных башнях, известных как «белые». Всё вместе — Кабрини-Грин. На пике, в 1970-е, в нём жило пятнадцать тысяч человек.
Архитектура — та же, что в Сент-Луисе. Высотные башни, открытые пространства, башни в парке по канону Корбюзье. Только в Чикаго проект продержался дольше — потому что городской бюджет был чуть лучше, политическая воля чуть сильнее, и потому что Чикаго не Сент-Луис: он не сдулся вслед за индустриальным крахом, он остался крупным городом с диверсифицированной экономикой. Но логика та же самая. Те же лестницы как зоны риска. Те же лифты, которые не работают. Те же дворы, которые становятся территорией банд. Те же матери-одиночки, потому что та же программа man in the house rule. Те же звуки выстрелов на Новый год, когда из всех окон стреляли в воздух, и полиция перекрывала ближайшие улицы заранее, потому что знала, что иначе они будут перекрыты собственно стрельбой.
В 1970 году в одном из подъездов Кабрини-Грин снайпер с верхнего этажа застрелил двух полицейских. В 1981 году мэр Чикаго Джейн Бирн въехала в Кабрини-Грин на несколько недель, чтобы продемонстрировать готовность снизить преступность. Через несколько недель она съехала — преступность не снизилась, но эпизод вошёл в городскую мифологию как «мэр в гетто». В 1992 году в Кабрини-Грин случайной пулей убит семилетний мальчик, и эта смерть, попавшая в национальные новости, окончательно сделала Кабрини-Грин синонимом провала государственного жилья в США.
Сносить начали в 1995 году. Это растянулось на шестнадцать лет — между Кабрини-Грин и Прюитт-Айгоу разница в темпе: Прюитт-Айгоу снесли за четыре года, потому что вокруг был пустеющий Сент-Луис; Кабрини-Грин сносили шестнадцать лет, потому что вокруг был дорожающий центральный Чикаго, и каждый снесённый корпус становился ценнейшим участком земли, которым тут же интересовались девелоперы. Двадцать седьмое сентября 1995-го — первый взрыв. Тридцатое марта 2011-го — последний. После пятнадцатого корпуса, после семнадцатого корпуса, после двадцать первого корпуса — на их месте поднимались таунхаусы, кондоминиумы, торговые центры. Сегодня на месте бывшего Кабрини-Грин — Target, бутики, лофты по миллиону долларов и парк, в котором гуляют новые жители.
Что произошло с пятнадцатью тысячами старых жителей?
По плану Plan for Transformation, запущенному в 1999 году, у них было право вернуться в новое смешанное жильё после реновации. На практике вернулись единицы. Условия для возвращения были жёсткими: чистая криминальная история, регулярная зарплата, отсутствие задолженностей. Большинство жителей Кабрини-Грин не проходили этот фильтр. Они оказались переселены в худшие районы юга и запада Чикаго, в кварталы, которые тоже когда-то были государственным жильём и тоже постепенно деградировали. По выражению одной из активисток, записанному в документальном фильме 70 Acres in Chicago (2015): «Чтобы вернуться, надо было превратиться в монахиню».
Здесь — самая страшная часть. Кабрини-Грин был не только снесён. Его жители были разогнаны. Те же люди, которые тридцать лет назад были согнаны со своих исторических кварталов в Кабрини-Грин (тогдашняя политика urban renewal называла их кварталы трущобами и сносила их), — через тридцать лет были снова согнаны, теперь из Кабрини-Грин, потому что Кабрини-Грин в свою очередь объявили трущобой. Дважды за одну жизнь. Из района, в котором они родились, — в башню, которая в момент въезда казалась раем. Из башни, которая через двадцать лет стала кошмаром, — в другой район, где тот же кошмар начался по второму кругу.
И всё это — следствие того, что архитектура мыслится как лекарство, а жители мыслятся как симптомы. В этой логике: если место плохое — снести; если люди плохо живут в башнях — снести башни; если в новых башнях им снова плохо — переселить ещё раз.
В обычном, не спроектированном городе так не делают. Там, когда квартал ветшает, в него вкладываются. Окна меняют, фасады красят, тротуары ремонтируют, но жителей не разгоняют. Потому что жители — это и есть квартал, без них он не существует. Логика проектной утопии устроена обратно: житель — это то, что подставляется под чертёж; если чертёж не работает, меняют чертёж и подставляют новых жителей. Прежние, как и при сносе средневековых улочек под Plan Voisin, — становятся помехой.
Пустырь, оставшийся в Сент-Луисе, и торговый центр Target, открытый в Чикаго, — это два варианта одного и того же сюжета. В первом — машина-для-жилья сломалась и на её месте осталось ничто. Во втором — машина-для-жилья оказалась слишком ценной и на её месте поставили машину-для-потребления. И тех и других жителей ни в одном из этих финалов не осталось.
VIII¾. Нусантара, Калимантан, 2026
Бразилиа была не последней.
В 2019 году президент Индонезии Джоко Видодо объявляет о намерении построить новую столицу. Существующая, Джакарта, — двенадцатимиллионный мегаполис, в котором экологический коллапс уже идёт: грунтовые воды откачаны, северная часть города проседает на четверть метра в год, к 2050 году значительная часть прибрежной зоны окажется под водой. Решение Видодо — то же, что когда-то у Кубичека в Бразилии: не реставрировать, а перенести. Новая столица будет построена на острове Калимантан, в тропическом лесу, в полутора тысячах километров от Джакарты. Название — Нусантара (отсылка к старояванскому «архипелаг»). Площадь — несколько тысяч гектаров. Расчётное население к 2045 году — два миллиона человек. Бюджет — порядка тридцати миллиардов долларов. Строительство начинается в 2022 году.
К августу 2024 года, к официальной церемонии открытия (приуроченной к Дню независимости Индонезии 17 августа), готовы президентский дворец, несколько министерств, парк, монумент в форме мифической птицы Гаруды высотой почти восемьдесят метров — главного символа Индонезии. В ядре города построены дороги, банк, который смотрится как космический корабль, апартаменты для чиновников. Из плановых восьми тысяч гостей церемонии прибыло тысяча триста — остальное помещение пришлось сократить. Параллельно, в той же стране, в Джакарте, прошла вторая параллельная церемония — потому что не все власти Индонезии готовы признать, что столица переехала.
В октябре 2024 года Видодо ушёл в отставку. Президентом стал Прабово Субианто, бывший генерал, в чьей предвыборной программе строительство Нусантары не занимало первого места. С его приходом темпы строительства резко упали. Финансирование на 2026 год — около трёхсот миллионов фунтов, что в три раза меньше, чем в 2024-м, и в семь раз меньше, чем запрашивали власти строительства. В мае 2025 года, без публичного объявления, Прабово переименовал Нусантару из «национальной столицы» в «политическую столицу» — формальное различие, дающее себе пространство для отступления. К моменту, когда мы пишем эту главу — май 2026 года — в Нусантаре официально проживает около десяти тысяч человек, из которых около двух тысяч — чиновники, остальные — строители. Из плановых 1,2 миллиона жителей к 2030 году достигнуто меньше одного процента.
Туристы, доехавшие до Нусантары, описывают её одинаково. «Здесь чисто и современно, но странно. Никого нет». «Это как Сингапур, только пустой». «Магистраль через тропический лес внезапно открывается на футуристический город под золотой крышей в форме птицы». Местные предприниматели, открывшие в Нусантаре кафе и магазины в расчёте на грядущий приток чиновников, говорят, что их доход упал вдвое. Природоохранные группы фиксируют, что за время строительства вырублено более двух тысяч гектаров мангрового леса, что нарушило экосистему залива Баликпапан и поставило под угрозу местных приматов. Конституционный суд Индонезии в 2026 году постановил, что Джакарта остаётся официальной столицей до окончательного указа президента — и этого указа Прабово, по всей видимости, не намерен подписывать.
Перед нами Бразилиа 1960 года, повторённая на Калимантане в 2026-м. С теми же расчётами на самолётный план, с тем же делением на чиновников и обслугу, с тем же выбором почти необитаемой территории, с теми же экологическими потерями, с теми же городами-спутниками, которые уже растут вокруг, заранее, по неутверждённым планам. Только с одним важным отличием: в Бразилиа всё-таки переехали. В Нусантару, по всей видимости, переедут немногие.
В 1960 году спроектированная столица проваливалась как город, но успешно становилась столицей — у тогдашнего бразильского правительства хватало политической воли довести проект до конца, заставить министерства переехать, запустить столичный аппарат. В 2026 году у индонезийского правительства этой воли больше нет. Прабово не считает Нусантару своим наследием. Чиновники не хотят покидать Джакарту. Иностранные инвесторы не идут. Гипотеза о городе-призраке — то есть о столице, на которую потратили десятки миллиардов и в которую никто не приехал жить, — звучит уже в местных газетах. Если она сбудется, Нусантара станет первым в истории случаем, когда проектная утопия XXI века провалилась до того, как успела по-настоящему запуститься.
И это — оптимистический сценарий. Потому что если она запустится, она повторит траекторию Бразилиа во всём: пустые улицы, отсутствие углов, переселение бедных за пределы спроектированной зоны, постоянная незримая нагрузка содержания, которое не оправдывается доходами. А потом, лет через сорок, придёт следующий президент, и Нусантара станет ещё одним героем будущей главы про разочарования проектной столицы.
Между Бразилиа и Нусантарой — шестьдесят шесть лет. И ни один из выводов антропологического исследования Холстона за это время не был учтён теми, кто принимал решение в Джакарте в 2019 году. План был тот же. Самолёт-проект, президентский дворец на возвышенности, ядро без жителей, кольцо городов-спутников. Так, как будто никто из проектировщиков не читал ни Холстона, ни истории Бразилиа, ни истории Чандигарха. Возможно, читали, но решили, что в этот раз получится. Или решили, что не получится у предыдущих, потому что они были не индонезийцы. Или просто не задавались вопросом, потому что заказ был не на жилой город, а на символ нации.
В этом, кажется, и есть последняя загадка проектной утопии. Каждое следующее поколение, наблюдая, как сорвалась предыдущая, начинает заново. Не потому, что не понимает причин срыва. А потому, что соблазн проектной утопии — это, по сути, соблазн начать с чистого листа. И от этого соблазна — почти невозможно отказаться, потому что чистый лист обещает то, чего реальный город не обещает никогда: гарантию, что он будет именно таким, каким его задумали.
Город, которого нет, — всегда лучше города, который есть. Город, который чертится, — всегда красивее города, который складывается. И в этом смысле проектная утопия XX и XXI веков — это, может быть, не ошибка отдельных архитекторов или политиков, а естественная тяга человека, который видит несовершенство своего настоящего и хочет вместо него совершенства будущего.
Только когда совершенство будущего достроено, оно оказывается необитаемым. И на месте предыдущего города остаётся пустырь Сент-Луиса, Target Чикаго или Гаруда Калимантана.
IX
«Под кажущимся беспорядком старого города, везде, где он жив, есть удивительный порядок, держащий безопасность улиц и свободу городской жизни. Это сложный порядок». Джейн Джейкобс, The Death and Life of Great American Cities, 1961, глава 2
В тысяча девятьсот шестьдесят первом году, в самый разгар модернистской городской политики, в Нью-Йорке журналистка по имени Джейн Джейкобс выпустила книгу, которая называлась Смерть и жизнь больших американских городов. Джейкобс не была архитектором. Она была вообще без специального образования. Она писала про городскую жизнь так, как видит её человек, которого выгнали из дома: внимательно, с пристальным вниманием к мелочам, с подозрением к любому крупному жесту. Она годами наблюдала свой квартал — Гринвич-Виллидж в Манхэттене — и собрала в книге простую вещь: город живёт улицами, перекрёстками, малыми магазинами, окнами, выходящими во двор, тротуарами, на которых можно встретить соседа. То, что не помещается в чертёж. То, на что нельзя получить премию журнала Architectural Forum. То, что не показывают с самолёта.
И главный её аргумент — против Роберта Мозеса, главного градостроителя Нью-Йорка тех лет, человека, который собирался прорезать через Манхэттен скоростную магистраль Lower Manhattan Expressway и снести часть Гринвич-Виллидж. Джейкобс возглавила сопротивление, организовала жителей, провела многолетнюю кампанию, и в конце концов магистраль не построили. Это была одна из первых побед горизонтальной самоорганизации в большом американском городе над проектной утопией. Без Джейкобс Нью-Йорк сегодня выглядел бы иначе: с шестиполосной автомагистралью на месте улиц Сохо, Маленькой Италии и Чайнатауна.
Книга Джейкобс — это, может быть, главное лекарство против всего, что описано в этой главе. Не потому, что в ней есть готовое решение. А потому, что в ней впервые описана внутренняя сложность живой городской ткани — то, что Джейкобс называла intricacy, переплетение тысяч мелких движений и взглядов, образующее уличный балет, — и сказано прямо: эту сложность невозможно спроектировать, можно только не разрушить. Корбюзье строил для абстрактного современного человека, которого ещё не существует. Коста и Нимейер — для бразильского общества будущего, которого ещё нет. Ямасаки строил для жителей нового социального жилья, которые в момент проекта были некой статистической абстракцией, а не конкретными семьями. Дженкс описывал смерть модернизма для читателей архитектурной критики. Жители — обитатели Прюитт-Айгоу, Кабрини-Грин, суперкуадр Бразилиа, секторов Чандигарха — в этой цепочке оказались не теми, для кого строилось. Они оказались теми, кого подставили под уже готовый чертёж.
И тезис Джейкобс об intricacy — это, по сути, переформулировка вопроса нашей книги. Какой город удобен для жителя? Это не риторический вопрос. На него нет одного ответа, потому что разные жители разные. Но есть очень чёткое отрицательное условие: город, в котором о жителе не подумали, — никогда не будет удобен, как бы он ни был красив на чертеже.
А чтобы о жителе подумать, жителя надо знать. Не статистически. Не как среднюю величину. А конкретно. По имени, по привычкам, по тому, в какое кафе он ходит по утрам, и какая собака гавкает из его двора. Это знание невозможно для одного архитектора, проектирующего город сверху. Это знание есть только у самих жителей. И именно поэтому город, удобный для жителя, нельзя начертить — его можно только вырастить вместе с жителем.
В этом — главный вывод столетнего эксперимента архитектурной утопии. И он не означает, что архитектура не нужна или что мы должны отказаться от проектирования. Он означает, что архитектор — это не пророк, а слуга. Слуга жителя. Помощник, чьё дело — внимательно слушать, что нужно, и делать это руками, не ломая того, что уже стоит и работает.
Корбюзье в своих ярких текстах любил повторять, что архитектор — это художник, а архитектура — искусство. Если так, то это очень специфическое искусство. Это искусство, у которого зрители — не зрители, а жители; и которое не вешают на стену галереи, а в нём живут.
Можно ли так строить? — да, можно. Города, в которых это получалось, существуют. Их не строили с нуля, и в этом главный их секрет. Их доращивали: добавляли по дому за раз, по улице за десятилетие, по площади за столетие. Каждое поколение наследовало предыдущему, исправляло его ошибки, добавляло то, чего не хватало, оставляло как есть то, что работало. Город — это итеративный процесс, не одноразовый проект. И тот, кто пытается заменить эту итерацию одним чертежом сверху, — повторяет ошибку Корбюзье. Независимо от того, насколько добры его намерения. Независимо от того, насколько гениальна его пластика. Независимо от того, в какой стране он работает.
Башня в парке — не работает. Самолёт-столица — не работает. Чистый лист, на котором написано «новый город» — не работает.
А что работает — об этом разговор продолжится в следующих главах. Через два разных канала. Через людей, которые во всё то же столетие, пока Корбюзье чертил башни, пробовали строить город не как машину, а как сообщество — Кропоткин, Махно, Букчин, Рожава. И через современные локальные практики — Mietshäuser Syndikat в Берлине, Buurtzorg в Нидерландах, Mondragon в Стране Басков, малые сетевые кооперативы, которые сегодня делают то, чего никогда не сделали бы ни Корбюзье, ни Видодо.
Об этих людях и об этих практиках — следующая глава. После архитектуры — политика. После камня и стекла — города из людей.
Хронология главы 3
Краткое сведение дат, упомянутых в этой главе. Архитектура XX века как лаборатория.
- 1887 — рождение Шарля-Эдуара Жаннере (Ле Корбюзье) в Ла-Шо-де-Фон, Швейцария.
- 1910 — Корбюзье, Гропиус, Мис ван дер Роэ — все трое работают в Берлине у Петера Беренса.
- 1912 — рождение Минору Ямасаки в Сиэтле, в семье японских эмигрантов.
- 1919, апрель — манифест Баухауса (см. главу 1).
- 1920, декабрь — декрет о ВХУТЕМАСе в Москве (см. главу 1).
- 1920 — Корбюзье основывает журнал L'Esprit Nouveau.
- 1922 — Корбюзье представляет Ville Contemporaine на Salon d'Automne в Париже.
- 1923 — выходит Vers une architecture. «Дом — это машина для жилья».
- 1925 — Plan Voisin. Восемнадцать крестообразных небоскрёбов на месте Маре.
- 1928 — основание ОСА (Объединение современных архитекторов) в Москве, Моисей Гинзбург.
- 1928–1930 — строительство Дома Наркомфина в Москве. Хиннерк Шепер из Баухауса делает цветовое решение.
- 1931–1934 — La Cité de la Muette в Дранси под Парижем.
- 1933 — Гинзбург застраивает первый этаж Наркомфина дополнительными квартирами.
- 1938 — Йохан Хёйзинга, Homo Ludens.
- 1939, сентябрь — начало Второй мировой войны.
- 1941, август — 1944, август — лагерь Дранси, через который пройдут около 67 000 евреев.
- 1942 — открытие первых корпусов Frances Cabrini Homes в Чикаго.
- 1946, январь — смерть Моисея Гинзбурга в Москве.
- 1947, август — раздел Британской Индии. Лахор отходит Пакистану.
- 1947–1952 — Корбюзье строит Unité d'Habitation в Марселе (по образцу Наркомфина).
- 1949 — Federal Housing Act of 1949 в США.
- 1950, ноябрь — Корбюзье соглашается возглавить проект Чандигарха.
- 1951, февраль — Корбюзье прилетает в Чандигарх. За шесть недель переделывает план Майера.
- 1954 — Brown v. Board of Education отменяет расовую сегрегацию в школах США.
- 1954 — первые жильцы Прюитт-Айгоу.
- 1955 — завершение Верховного суда в Чандигархе.
- 1956 — журнал Architectural Forum присуждает Прюитт-Айгоу премию за лучший образец многоквартирного жилья.
- 1956 — Констант Нивенхейс начинает работу над New Babylon в Альбе.
- 1957 — Cabrini Extension в Чикаго.
- 1957 — конкурс на план новой столицы Бразилии. Победа Лусио Косты.
- 1957 — Нек Чанд начинает тайно строить Скальный сад в Чандигархе.
- 1958 — Констант вступает в Ситуационистский интернационал.
- 1958 — Николай Носов, «Незнайка в Солнечном городе». Массовая советская детская поп-форма архитектурной утопии XX века; те же решения (дома-кольца, движущиеся тротуары, прозрачные стены, ремонтные роботы) на языке детского восприятия. Параллельно строительству Бразилии и Чандигарха.
- 1958 — завершение секретариата в Чандигархе.
- 1959 — Констант выставляет New Babylon в Stedelijk Museum в Амстердаме.
- 1960, апрель — открытие Бразилиа.
- 1960 — Констант выходит из Ситуационистского интернационала.
- 1961 — Джейн Джейкобс, The Death and Life of Great American Cities.
- 1962 — закон Андре Мальро о защите исторических кварталов Парижа.
- 1962 — завершение Парламента в Чандигархе.
- 1962 — William Green Homes в Чикаго.
- 1965, август — смерть Ле Корбюзье от сердечного приступа у мыса Рокбрюн, во время купания.
- 1970 — снайпер из Кабрини-Грин убивает двух полицейских.
- 1971 — решение о сносе Прюитт-Айгоу.
- 1972, 16 марта — первый взрыв в Прюитт-Айгоу.
- 1972, 15 июля, 15:32 — Чарлз Дженкс зафиксирует эту дату как момент смерти модернистской архитектуры.
- 1974 — Констант оставляет проект New Babylon и возвращается к живописи.
- 1975 — Дж. Г. Баллард, High-Rise.
- 1976 — окончательный снос последних корпусов Прюитт-Айгоу.
- 1976 — Скальный сад Нек Чанда официально открывается для публики в Чандигархе.
- 1977 — Чарлз Дженкс, The Language of Post-Modern Architecture.
- 1985 — установка монумента Открытая Ладонь в Чандигархе.
- 1986, 6 февраля — смерть Минору Ямасаки от рака желудка.
- 1989 — Джеймс Холстон, The Modernist City: An Anthropological Critique of Brasília.
- 1992, июль — случайной пулей в Кабрини-Грин убит семилетний мальчик.
- 1995, 27 сентября — первый снос в Кабрини-Грин.
- 2001, 11 сентября — обрушение двух башен Всемирного торгового центра в Нью-Йорке (Ямасаки).
- 2005 — смерть Константа Нивенхейса в Утрехте.
- 2010 — ЮНЕСКО включает Наркомфин в список зданий под угрозой исчезновения.
- 2011, 30 марта — снос последней башни Кабрини-Грин.
- 2016 — Капитолий Чандигарха включён в список Всемирного наследия ЮНЕСКО.
- 2019 — президент Джоко Видодо объявляет о строительстве Нусантары.
- 2020, 9 июля — открытие реставрированного Наркомфина как бутик-отеля.
- 2022 — начало строительства Нусантары.
- 2024, август — формальное открытие Нусантары. Из плановых 8000 гостей прибыло 1300.
- 2024, октябрь — отставка Видодо. Президентом становится Прабово Субианто.
- 2025, май — Прабово переименовывает Нусантару из «национальной» в «политическую столицу».
- 2026, май — в Нусантаре проживает около 10 000 человек (из плановых 1,2 миллиона к 2030 году). На месте Прюитт-Айгоу остаётся в основном пустырь.