Глава 5. Город внутри головы. Химическая утопия и её блокеры
I. С чего начинается линия
Если допустить, что человечество всю свою историю строило один и тот же город — Город Солнца, Небесный Иерусалим, светлое будущее, идеальную общину — то у этого строительства есть очень разные технологии.
Одни строили его кирпичом и геометрией, как Кампанелла в неаполитанской камере 1602 года. Другие — революцией и декретами, как Ленин в декабре 1920-го, подписывая декрет о ВХУТЕМАСе. Третьи — стеклом и сталью, как Гропиус в апреле 1919-го, открывая Баухаус. Четвёртые — переписью улиц и переселением миллионов, как Корбюзье и Нимейер в 1950-х. А пятые — пробовали обойтись без всякого строительства, просто приняв нужный препарат. Один глоток — и Город Солнца уже здесь, внутри головы. Не через сто лет, не через революцию, не через сто тысяч квадратных метров бетона. Через двенадцать часов после приёма дозы.
Эта последняя стратегия — самая короткая. Она же — самая старая (Геродот в пятом веке до нашей эры описывает скифов, которые бросали коноплю на раскалённые камни в специальных шатрах и дышали парами; «Бхагавата-пурана» говорит о соме как о напитке богов). Она же — самая часто разочаровывающаяся.
Назовём её химической утопией: попыткой достичь утопического состояния — преображения сознания, братской общности, выхода из отчуждения, прикосновения к запредельному — техническими средствами молекулы, минуя политическое преобразование общества. Это технократический шорткат к тому, что классическая утопическая традиция XVI–XIX веков пыталась выстраивать через социальную инженерию: одна таблетка вместо столетия истории.
Идея кажется простой, и в этой простоте — её главное обаяние. Не нужно строить идеальный город — нужно построить идеальное состояние сознания внутри обыкновенного. Не нужно менять мир — нужно изменить рамку, через которую мир воспринимается. Если человек, проснувшись утром после правильной дозы, увидит мир иначе — значит, мир уже изменился. Достаточно изменить наблюдателя. Объект отпадает сам собой.
Но именно здесь заложен и весь будущий провал. Тот, кто меняет наблюдателя, не отменяет объект. Капитализм, государство, плохая работа, тесная квартира, одинокая старость — всё это остаётся снаружи. И когда действие молекулы заканчивается — а оно заканчивается всегда, не позже чем через сутки, — человек возвращается в ту же конфигурацию мира, из которой пытался уйти. С одной только разницей: теперь он знает, что выход возможен. И именно это знание становится ловушкой. Не химия становится зависимостью — зависимостью становится сама эта пара: невыносимое снаружи и переносимое внутри.
Это и есть главный сюжет химической утопии. И он развернулся в три большие волны.
Первая волна — литературно-философская, от Бодлера в 1860-м с его «Искусственным раем» до Беньямина в декабре 1927-го с первым гашишным протоколом. Эта волна работает в режиме индивидуального эстетического эксперимента: писатель, врач, философ; протоколы в две колонки; цель — описать, не использовать.
Вторая волна — научно-революционная, от Альберта Хофманна, синтезировавшего ЛСД в швейцарском Базеле в 1938 году, через мескалин Хаксли в Калифорнии 1953-го до Тимоти Лири в Гарварде 1962-го. Эта волна перерастает индивидуальный эксперимент: химия становится политическим проектом, средством смены общественного строя, обещанием новой цивилизации к концу шестидесятых.
Третья волна — стартап-терапевтическая, от Майкла Поллана 2018 года до микродозинга в Кремниевой долине и патентов на психоделические препараты в 2020-х. Эта волна возвращает химию в институциональные рамки — FDA, фармацевтические компании, корпоративные ретриты, — и тем самым закрывает круг: химическая утопия, начавшая как анти-капиталистическая практика, заканчивается как капиталистический продукт.
Параллельно с этими тремя волнами шли три параллельных проекта — политический (Бакунин, Кропоткин, Махно), архитектурный (Гропиус, Корбюзье, Таут), химический (Беньямин, Хаксли, Лири), — которые в действительности были тремя способами сказать одно и то же. Каждый из них пытался построить Город Солнца своим инструментом. И каждый по своему провалился — по разным причинам, в разное время, в разных географиях, но с одной и той же финальной фигурой: попыткой обойти историю.
И параллельно же шла её тёмная тень: химия как инструмент государственного контроля. От проекта MKUltra, запущенного ЦРУ в 1953 году, до Sibyl System в японской анимешной антиутопии 2012 года. Та же молекула, тот же тип эксперимента, тот же интерес к «расширению сознания» — но цель противоположная: не освободить, а перепрограммировать. Не привести человека к Городу Солнца, а сделать из него инструмент государства.
Цель этой главы — собрать всю карту, найти структурные блокеры и понять, почему пять разных молекул, пять разных стран и пять разных поколений в течение ста лет пытались сделать одно и то же — и почему у них в принципе одинаково не вышло.
Карта собирается из одной точки — берлинской квартиры на Урбанштрассе в декабре 1927-го. С неё и начнём.
II. Берлин 1927: три двери в одну комнату
В декабре 1927 года в одной из квартир на западе Берлина двое мужчин в строгих костюмах ждут третьего. Один из них — Эрнст Йоэль (1893–1929), тридцати четырёх лет, врач психиатрической клиники для морфинистов и кокаинистов на Урбанштрассе в Кройцберге, ветеран Великой войны. Морфин ему когда-то прописали от ранения; зависимость осталась навсегда и через два года убьёт его передозировкой того же препарата. Второй — Фриц Фрэнкель (1892–1944), невролог, его постоянный соавтор; вместе они написали монографию о действии кокаина и ведут «Gesundheitshaus Kreuzberg» — Дом здоровья — одну из немногих в Веймарской республике клиник социальной медицины, которая занимается зависимостями всерьёз, без морализаторства и без перекладывания пациента в участок.
Третий приходит чуть позже — Вальтер Беньямин, тридцати пяти лет, газетный колумнист, литературный критик, ещё не написавший ни «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости», ни «Тезисов о понятии истории». До самоубийства на испано-французской границе остаётся тринадцать лет. Йоэль ему не чужой человек: они знают друг друга со студенческих времён в Берлине, где возглавляли две соперничающие студенческие организации. В проекте Йоэля участвует и Дора Беньямин, сестра Вальтера — она юрист, занимается в Кройцберге детьми и женщинами. Это семейная сцена, не только профессиональная. И в Веймарской республике, где Луи Левин в том же 1927 году выпускает второе издание «Фантастики» — первой большой европейской энциклопедии психоактивных веществ, — то, что готовится сегодня в квартире Йоэля, считается нормальным исследовательским жанром: интеллектуал-доброволец, врач-наблюдатель, протоколы в две колонки, спокойный научный язык. То же самое в эти годы делает в Гейдельберге Курт Берингер, чья монография Der Meskalin-Rausch выходит тоже в 1927-м и содержит шестьдесят протоколов с врачами, студентами-медиками, биологами и философами. Это не богема, увлечённая дурманом. Это медицинское сообщество.
Вечер 18 декабря 1927 года. Беньямин принимает свою первую дозу гашиша. В 3:30 ночи он закроет первый протокол фразой, которую потом будут цитировать чаще, чем большинство его философских пассажей: «Ваше мышление идёт по тем же путям, что и обычно, но эти пути теперь словно усыпаны розами». Из этих экспериментов вырастет посмертная книга — Über Haschisch, выпущенная издательством Suhrkamp только в 1972 году, через тридцать два года после смерти автора. Двенадцать протоколов 1927–1934 годов, написанных в Берлине, Марселе и на Ибице. Между ними, в самих протоколах, формулируется главное понятие Беньямина об изменённом сознании — профанное озарение, profane Erleuchtung. Идея, на которой позже построится вся левая эстетика XX века, рождается в этих протоколах почти случайно. Религиозный экстаз больше не доступен: Бог умер, мистерия высохла, готический собор стал музеем. Но трансцендентный опыт человеку всё равно нужен. Значит, его нужно получить — профанным путём. Через гашиш, через рауш, через ритм города, через сюрреалистический жест. Профанное озарение — это секулярный двойник религиозного экстаза.
Здесь важна одна биографическая рифма, без которой Беньямина-психонавта обычно не понимают. Через тринадцать лет, в сентябре 1940 года, на испанской границе в Портбоу, Беньямин примет смертельную дозу морфина — спасаясь от гестапо. За четыре года до него тот же препарат — но в форме медленной зависимости — убьёт Эрнста Йоэля, его друга и врача, который привёл его в эксперименты. Двое мужчин, которые в декабре 1927-го в берлинской квартире спокойно и научно изучают «трансцендирующее действие молекулы», через десять и тринадцать лет погибнут от одной и той же субстанции. Это и есть основа всей дальнейшей главы: химия как короткий путь к трансценденции и химия как способ выйти из жизни — это не два разных сюжета. Это один сюжет, в котором разные люди оказываются в разных точках одной и той же кривой.
Но пока — 1927 год, никто ещё ничего не знает, и в том же Берлине, в полу-богемной литературной среде, параллельно с лабораторией Йоэля идёт другая, более шумная история. Эрнст Юнгер, тридцати двух лет, бывший лейтенант штурмовых частей, автор «В стальных грозах», курит опиум; Готфрид Бенн, военный врач и поэт-экспрессионист, нюхает кокаин; танцовщица Анита Бербер, скандальная звезда веймарского кабаре, выходит на Курфюрстендам с шампанским в руке и обезьянкой на плече — и через год умрёт от туберкулёза в двадцать девять лет, с разрушенным от морфина и кокаина организмом. Это рауш как ткань повседневности веймарской культуры: не отдельное приключение психонавта, а воздух, которым дышит целый город. Берлин 1927 года — европейская столица не только театра и кино, но и фармакологии. Скотт Дж. Томпсон позже назовёт эту среду «веймарским психонавтическим авангардом». Это первое в европейской истории систематическое сообщество людей, которые исследуют изменённые состояния сознания не как религиозный опыт и не как литературный приём, а как объект медицинского и философского эксперимента.
И параллельно с этими двумя линиями — лабораторной и кабаре-богемной — в том же Берлине, в том же десятилетии, идёт третья. На неё в контексте химической утопии обычно не смотрят, и зря. С ноября 1919-го по декабрь 1920-го архитектор Бруно Таут, тридцати девяти лет, ведёт переписку с группой коллег — Вальтером Гропиусом, Хансом Шаруном, братьями Лукхардт. Переписка идёт под псевдонимами и проходит под кодовым названием Gläserne Kette — Хрустальная цепь. Тема писем — новая архитектура, которая, по выражению Таута, «растворит господствующие принципы и материалы старого мира». Параллельно с перепиской Таут публикует Die Stadtkrone (1919) — книгу-манифест города, увенчанного хрустальной башней. Эта городская корона задумана не как декоративный шпиль и не как функциональная доминанта. Она задумана как замена готическому собору: новое сакральное пространство, духовно-связующая ткань между человеком и духом — только без Бога, через стекло.
И вот здесь — самый узкий шов всей нашей рамки. Беньямин с гашишем в квартире Йоэля, Юнгер с опиумом в кабаре, Таут с хрустальной башней на чертёжной доске — это три параллельные секуляризации трансцендентности в одном городе, в одно десятилетие, в одной полу-богемной среде. Профанное озарение, эзотерический рауш, кристальная корона. Все трое ищут одного: светского заменителя готическому собору, который перестал работать. Молекула, литературная сцена, архитектура — три инструмента для одной задачи.
И это — точка входа в основную нить, на которой держится вся следующая глава. Хрустальный город Таута — буквальное продолжение апокалиптического Иерусалима из Откровения Иоанна, где «город был чистое золото, подобен чистому стеклу» (Откр. 21:18). Только без Бога. Здание заменяет алтарь. Препарат заменяет ангела. Учебный план заменяет литургию.
Через шесть лет «веймарский психонавтический авангард» будет физически разогнан. Большинство его участников окажутся либо в эмиграции, либо в концлагерях, либо мёртвыми. Беньямин — самоубийство в Портбоу в 1940-м. Йоэль — морфин в 1929-м. Бербер — туберкулёз и наркотики ещё в 1928-м. Бенн — тёмная коллаборация с режимом, потом немота. Таут — эмиграция через Швейцарию, Японию и Турцию, смерть в Стамбуле в 1938-м от приступа астмы. Юнгер — единственный, кто переживёт и Веймар, и Третий рейх, и весь XX век, и умрёт в 1998 году в столетнем возрасте, успев попробовать ЛСД с самим Альбертом Хофманном. И между этими двумя точками — между 18 декабря 1927-го и 1998-м — пять волн, шесть стран, дюжина препаратов и одна повторяющаяся проблема, к которой мы ещё много раз вернёмся в этой главе.
История химической утопии XX века начинается в одной берлинской квартире — и заканчивается в Кремниевой долине через девяносто лет, у того же ритуала с тем же ожиданием, но с другой молекулой.
III. Дистопическое предупреждение: Хаксли-1932
Через пять лет после первого гашишного протокола Беньямина, в 1932 году, английский писатель Олдос Хаксли публикует Brave New World — и закладывает канон, на котором сто лет будет держаться вся западная фантазия о химической утопии.
Хаксли в это время — тридцать восемь лет, известный сатирик, автор «Бесплодных земель» Crome Yellow (1921) и «Контрапункта» (1928), младший брат знаменитого биолога Джулиана Хаксли (первого главы ЮНЕСКО после войны) и старший брат Эндрю Хаксли (будущего нобелевского лауреата-физиолога). Семья принадлежит к английской интеллектуальной аристократии в её главной линии: дед — биолог-эволюционист Томас Генри Хаксли, «бульдог Дарвина». Сам Олдос почти слеп с детства, после тяжёлой инфекции в семнадцать лет; пишет с помощью увеличительных стёкол и собственного метода восприятия. В 1932-м он живёт ещё в Англии, до переезда в Калифорнию пять лет, до первого мескалина — двадцать один год.
И вот в 1932-м человек, который через два десятилетия станет главным апологетом психоделической утопии, пишет её главное предостережение.
Главное вещество романа — сома. Это не «наркотик» в обычном смысле. Это инструмент социальной инженерии. В Мировом Государстве, расположенном где-то в 632 году «после Форда», каждый гражданин получает свою ежедневную дозу. Сома не катализирует мистических озарений, не способствует личностному росту, не открывает «двери восприятия». Она обеспечивает то, что Хаксли в одном письме называет «безумным, неподлинным, идиотским счастьем — пустым эскапизмом, который примиряет людей с их несвободой». Сома не лечит человека и не освобождает его. Сома делает его управляемым.
Через двадцать шесть лет, в Brave New World Revisited (1958), Хаксли сформулирует это с предельной богословской точностью. «„Религия“, — заявил Карл Маркс, — „опиум для народа“. В Brave New World эта ситуация перевёрнута. Опиум, а точнее Сома, стал религией народа». Это и есть основная формула химической утопии в её темнейшем варианте: молекула как замена трансцендентности.
Биоэтический канон XX–XXI веков опирается на этот образ. Совет президента США по биоэтике в докладе 2003 года Beyond Therapy пишет, что сома Хаксли — «обесцененное достоинство фальшивой, наркотически индуцированной удовлетворённости. Сома — как кокаин, только без побочных эффектов или зависимости — полностью отделяет чувство от жизни». Чувство есть; жизни — нет.
Важно зафиксировать одну вещь, чтобы дальше не путаться. Brave New World — не предостережение от наркотиков в обычном смысле, как часто его читают. Это не «дети, не пробуйте дурь». Это предостережение от общества, которое выбрало химическое счастье вместо политической свободы. Сома — это не Лири, не Хаксли-1954 и не Поллан-2018. Сома — это либеральный обыватель XXI века, который выбирает антидепрессант вместо психотерапии, психотерапию вместо политической борьбы, и микродозинг ЛСД для повышения продуктивности на работе, которая отнимает у него жизнь. Хаксли в 1932-м, за полвека до фактического появления этого человека, описал его до последней детали.
И ещё одну вещь стоит зафиксировать сразу. В дистопии Хаксли нет тирана. Нет ГУЛАГа, нет тайной полиции, нет диктатуры в обычном смысле. Мировое Государство правит через удовольствие, а не через страх. Гражданин Brave New World счастлив; именно поэтому он не свободен. Это — главное теоретическое открытие романа, и оно лежит в фундаменте всей последующей критики «общества контроля»: от Маркузе и его «happy consciousness» в 1964-м до Бодрийяра, Делёза и Фуко.
К этому образу мы вернёмся в самом конце главы — в финале, который Хаксли сам не успел прожить. Он умрёт 22 ноября 1963 года, в Лос-Анджелесе, попросив жену сделать ему смертельный укол ЛСД. Перед тем как стать главным апологетом психоделической утопии 1960-х, он написал её главное предостережение в 1932-м. И в самой своей смерти он замкнул круг между двумя своими позициями.
IV. Утопический разворот того же Хаксли: 1954–1962
Парадокс: тот же человек, который написал главную дистопию о химическом счастье, через двадцать два года стал главным апологетом психоделической утопии.
Между этими двумя позициями — 1932 и 1954 — лежит целая биография. В 1937 году Хаксли вместе с женой Марией Нис уезжает из Англии в Калифорнию. Голливуд платит ему гонорары за переделку «Гордости и предубеждения» в сценарий, ему пятьдесят с лишним, он почти слеп, читает с увеличительными стёклами. Он сближается с Веданта-обществом Лос-Анджелеса, с Кришнамурти, с дзен-буддистами. И в 1944 году, в эссе The Perennial Philosophy, формулирует свою главную внерелигиозную идею: все мистические традиции мира описывают один и тот же опыт. Названия разные, опыт один. И к нему ведут разные пути — медитация, пост, экстатический танец, поэзия. И, возможно, — добавляет он осторожно, — фармакология.
В начале 1950-х в его жизни появляется английский психиатр Хамфри Осмонд. Осмонд работает в психиатрической больнице Уэйберн в канадской провинции Саскачеван и экспериментирует с мескалином и ЛСД как возможным лечением алкоголизма. В 1952-м он публикует научную статью, на которую Хаксли отвечает письмом: «Если будете в Лос-Анджелесе — приезжайте, и привезите этого вещества с собой».
11 утра, 4 мая 1953 года, дом Хаксли в Голливудских холмах. Осмонд даёт писателю 400 миллиграммов сульфата мескалина. Жена Хаксли Мария, его друг Джеральд Хёрд скептичны. Осмонд впоследствии напишет: «я не хотел войти в историю как человек, который свёл Олдоса Хаксли с ума».
Эффект превзошёл ожидания. Хаксли описал этот опыт как «без сомнения, самый необычайный и значимый опыт, который выпал мне с эту сторону блаженного видения». Мир обыкновенный — стул, ваза с цветами, книга на столе — приобрёл качество, которое Хаксли назвал «бытием, в его наиболее полной форме». Он не увидел галлюцинаций. Он увидел то, как одна обыкновенная вещь. Это было не путешествие куда-то — это было прибытие.
Через несколько месяцев он напишет The Doors of Perception (1954) — короткое эссе, ставшее, по выражению одного из ведущих историков темы Идо Гартогсона, «исключительно прозорливым описанием психоделической идеологии 1960-х, воплощённой в слогане компании DuPont „Better living through chemistry“ — присвоенном детьми цветов спустя примерно тридцать лет». Это семя, из которого выросла целая ветвь утопической психоделической мысли.
Слово «психоделик» появится в переписке Осмонда и Хаксли в 1956-м. Хаксли предложит «фанеротим» — от греческих «являть» и «дух». Осмонд возразит рифмой: «To fathom Hell or soar angelic, just take a pinch of psychedelic» — «чтобы достичь ада или взлететь подобно ангелу, достаточно щепотки психоделика». Этимологически — «являющий ум». Это слово приживётся.
Через восемь лет, в 1962-м, Хаксли публикует свой последний роман — Island. Это позитивная утопия, расположенная на тихоокеанском острове Пала, и она — зеркальная инверсия Brave New World. В Пале есть психоактивный препарат, называемый «moksha-medicine» — «лекарство освобождения», от санскритского мокша (освобождение от круговорота рождений). Жители Палы принимают его на инициационных ритуалах, на пороге смерти, в моменты экзистенциального выбора. Препарат используется «для развития самосознания, уменьшения страдания и встречи со смертностью». Та же химия, что и в Brave New World — но другая социальная упаковка: добровольность, ритуал, контекст, отсутствие государства как монополиста на дозу.
И здесь Хаксли формулирует первый и самый важный структурный вопрос всей нашей карты: можно ли отделить молекулу от социальной структуры, в которую она вшита?
Хаксли отвечает напрямую, противопоставив два своих романа: одно и то же вещество в одной системе превращается в инструмент порабощения, в другой — освобождения. Различие — не в молекуле, а в политической рамке.
Это очень важно. Запомним эту фразу — мы будем возвращаться к ней много раз: проблема химической утопии — никогда не проблема химии. Это проблема политики, оправленной в фармакологический шорткат.
И в самой смерти Хаксли пройдёт по этому шву. 22 ноября 1963 года, в доме на Малхолланд Хайуэй под первой буквой надписи «HOLLYWOOD», шестидесятидевятилетний Хаксли, умирающий от рака гортани, не способный говорить уже несколько дней, напишет карандашом на блокноте записку жене Лауре: «LSD, 100 μg, intramuscular». Лаура — итальянка, музыкант, обученная как психотерапевт, вторая жена Хаксли после смерти Марии от рака в 1955-м — пойдёт в шкаф с лекарствами. По телевизору в гостиной идёт прямая трансляция из Далласа: только что застрелили президента Кеннеди. В 11:20 Лаура сделает первый укол. Через час — второй. В 17:20 Хаксли умрёт. Лаура будет шептать ему в ухо последние два часа: «Иди, дорогой, вперёд и вверх, в свет, в любовь».
Здесь подлинный финал «Острова». Хаксли проживёт собственную утопию буквально — последним актом своей жизни. И его жена, выполнив написанное на блокноте, замкнёт круг между романом 1962 года и физическим телом 1963-го. Никаких границ между литературой и жизнью. Никаких отступлений. Утопия — это инструкция, и в последнюю минуту человек, который её описал, ей последовал.
Но осталась проблема. Хаксли мог проконтролировать собственный финал, потому что у него была Лаура, был Сидни Коэн в качестве психиатрического консультанта, был дом в Голливудских холмах, был Тимоти Лири, прислал в 1964-м Психоделический опыт с посвящением Хаксли. Тысячи двадцатилетних в придорожных мотелях Калифорнии в 1968-м не имели ничего из этого. У них была только молекула — без рамки, без проводника, без социальной структуры. И их финал был совсем другим.
К этой паре — Хаксли 1963 года и анонимный двадцатилетний 1968-го — мы перейдём в следующей секции.
V. Психоделическая революция: Лири и провал 1960-х
Если Хаксли в 1962-м умирает с правильным препаратом в правильной рамке, в правильной комнате, с правильным человеком рядом, то Тимоти Лири к этому же моменту начинает делать прямо противоположное. Он берёт молекулу, которая работала у Хаксли только в очень особых условиях, и пытается выпустить её на улицу.
Перед нами попытка масштабировать химическую утопию. Тот самый структурный шаг, на котором она каждый раз срывается.
Лири получил PhD в Беркли, в конце 1959-го появляется в Гарварде как лектор клинической психологии. Ему сорок лет, у него тяжёлая личная история: первая жена Мэрианн покончила с собой в день его тридцатилетия в 1955-м, оставив двух маленьких детей. К моменту приезда в Гарвард Лири — успешный академический психолог, автор работы по личностному взаимодействию, продолжатель линии Гарри Стэка Салливана. Никаких психоделиков. Никакого мистицизма. Серьёзный экспериментальный психолог в начале успешной академической карьеры.
Летом 1960 года, на отпуске в Куэрнаваке (Мексика), у бассейна на вилле, ему предлагают попробовать местные грибы. Он соглашается с большим внутренним сопротивлением, и через четыре часа выходит из опыта другим человеком. Сам Лири позже напишет, что эти четыре часа дали ему «больше, чем все предыдущие пятнадцать лет работы психологом».
Вернувшись в Гарвард, он находит союзника — ассистент-профессора Ричарда Олперта (через семь лет он уедет в Индию и станет Рам Дассом, автором Be Here Now). Они вдвоём пишут письмо в швейцарскую компанию «Сандоз», где работает Альберт Хофманн — тот самый, кто синтезировал ЛСД в 1938-м и пережил знаменитую «велосипедную поездку» 19 апреля 1943-го, первый сознательный психоделический трип в истории Запада. «Сандоз» отвечает на письмо неожиданно щедро: присылает большую банку таблеток псилоцибина — синтезированной версии активного вещества «магических грибов». К банке прилагается записка: «Это стартовый набор, чтобы вы начали. Пожалуйста, пришлите отчёт о результатах».
Так в Гарварде начинается Гарвардский псилоцибиновый проект, который продлится с 1960 по 1962 год и проведёт три знаменитых эксперимента. Первый — псилоцибин аспирантам разных университетов в неформальной обстановке («лёгкие кресла, ковры, подушки, музыка, книги, картины»); 95 процентов участников скажут, что опыт «изменил их жизнь к лучшему». Второй — Конкордский тюремный эксперимент: тридцать два заключённых тюрьмы строгого режима в Конкорде, Массачусетс, получают псилоцибин в надежде, что это снизит рецидивизм. Третий — Гудфрайдейский эксперимент в часовне Марш-Чапел Бостонского университета: двадцать студентов теологической семинарии, половина получает псилоцибин, половина — плацебо; восемь из десяти получивших препарат сообщают о подлинном мистическом опыте.
И именно в этих экспериментах Лири формулирует свою главную техническую максиму, которая останется его самым важным интеллектуальным вкладом в психоделическое движение: set & setting — установка и обстановка. Эффект препарата определяется не молекулой, а внутренним настроем испытуемого («set») плюс внешней рамкой эксперимента («setting»). Та же доза в лаборатории в Гарварде и в тёмном переулке Бостона даст два разных результата. Это собственный внутренний предохранитель психоделической утопии: химия работает не сама по себе, а в социальной рамке.
И вот — главный парадокс биографии Лири: человек, который сформулировал этот предохранитель, через шесть лет публично его нарушит.
В Гарварде уже к началу 1962-го растёт беспокойство. Аллен Гинзберг, узнав о проекте, приходит участвовать и приводит за собой богему: Джек Керуак, Чарльз Мингус, Аллен Гинзберг лично организует Лири знакомства с интеллектуалами и художниками. Лири и Олперт принимают псилоцибин вместе с испытуемыми, что грубо нарушает протокол. Они проводят сессии не в лаборатории, а в квартирах, что превращает эксперимент в «партию с подсветкой». Гарвардский «Кримсон» в феврале 1962-го печатает разгромную статью. Декан Гарвардского колледжа Джон Монро и директор медслужбы Дана Фарнсворт требуют немедленного прекращения экспериментов с участием бакалавров. Лири и Олперт обещают и обещание нарушают.
Развязка наступает 27 мая 1963 года. Президент Гарварда Натан Пьюзи выпускает пресс-релиз: Олперт уволен за дачу псилоцибина бакалавру (это был Ронни Уинстон, наследник ювелирной империи Harry Winston). Лири уже не получает зарплату с 30 апреля — формально его уволили за «неявку на лекции». Это первое увольнение профессора в Гарварде за сто с лишним лет. И впервые в публичном американском сознании психоделические препараты связываются с моральным скандалом.
После увольнения Лири и Олперт переезжают в имение в Миллбруке, штат Нью-Йорк, на территории Хичкоков — наследников банковского состояния Меллонов. Поместье в шестьдесят четыре комнаты становится центром нового движения. И вот здесь Лири, бывший серьёзный академический психолог, начинает делать ровно то, против чего предостерегали его собственные ранние работы по set & setting.
В январе 1967-го, в Сан-Франциско, на Human Be-In в парке Голден-Гейт, перед двадцатью тысячами хиппи, Лири произносит фразу, которая останется его главным лозунгом: «Turn on, tune in, drop out» — «включись, настройся, выпади». В 1968-м президент Никсон публично назовёт Лири «самым опасным человеком в Америке». В 1970-м Лири окажется в тюрьме за хранение марихуаны, через год сбежит из неё с помощью «Уэзермен Андерграунд» — левой террористической организации, — окажется в Алжире у Эльдриджа Кливера, потом в Швейцарии, потом в Афганистане, откуда его в 1973-м американские агенты привезут обратно в США в наручниках. Лири проведёт ещё пять лет в тюрьме. Освободится в 1976-м, проживёт ещё двадцать лет, умрёт в 1996-м от рака простаты, в собственной постели, на видеокамеру, с прямой трансляцией смерти в интернет — последний жест человека, который сделал из собственной жизни перформанс.
Где сломалась идея? Не в момент увольнения. Не в момент Сан-Франциско 1967-го. Не в Алжире и не в Афганистане. Идея сломалась раньше — на собственной аксиоме Лири.
Set & setting не выходит за пределы лаборатории. Контролируемый ритуал в защищённом контексте работает: Гарвард 1961-го, Конкорд 1962-го, часовня Марш-Чапел в Гудфрайдей. Та же химия, выпущенная на улицу в 1967-м, превращается в свою противоположность. Двадцатилетние в придорожных мотелях Калифорнии, на полевых концертах и в коммунах Хейт-Эшбери берут ту же дозу, что Олперт давал в Клаверли-Холле, — но без рамки, без проводника, без послесессионного разбора. И результаты обратные: bad trips, психотические эпизоды, самоубийства, психиатрические больницы.
Лири 1962-го и Лири 1968-го — это два разных человека. Первый делает терапевтические сессии в Гарварде. Второй кричит на стадионах. И через пять лет — двадцатилетние умирают от плохих трипов в придорожных мотелях. Препарат не виноват. Виновата масштабная утрата рамки.
И здесь возникает важная пара — двое свидетелей провала. Один из них — внутри проекта; другой — за тридцать лет до него.
Хантер Томпсон, Fear and Loathing in Las Vegas (1971). Знаменитая «wave speech» из восьмой главы. Томпсон ведёт «Кадиллак» через пустыню Невады, едет в Лас-Вегас освещать байкерскую гонку Mint 400, и вспоминает Сан-Франциско 1965 года: «Фантастическое всеобщее ощущение, что что бы мы ни делали, было правильным… то ощущение неизбежной победы над силами Старого и Злого… У нас был весь импульс; мы ехали на гребне высокой и прекрасной волны…» И через несколько строк: «А потом — спустя несколько лет — ты можешь подняться на крутой холм в Лас-Вегасе и посмотреть на запад. И с правильным взглядом ты почти увидишь высокую отметку воды — то место, где волна разбилась и пошла обратно».
Сам Томпсон называл свою книгу «мерзкой эпитафией наркокультуре и шестидесятым». Это не критика проекта извне, как у Розака; это выпадение из проекта изнутри. Гонзо-журналистская документация смерти движения, написанная одним из его участников. Томпсон становится Бакуниным химической линии — тем, кто говорит «нет» проекту-как-таковому, включая утопический. Его «Город Солнца» — это автомобильный салон, едущий через пустыню Невады. Никакого города. Никакого солнца. Только волна, которая откатилась назад.
И второй свидетель — Жан-Поль Сартр, ещё в 1935 году. Он сделал то же самое за тридцать лет до Лири, в одиночку, в парижском госпитале — и получил bad trip, который преследовал его двадцать пять лет, до 1971-го, когда он наконец-то его прорабатывал в пьесе Заточённые в Альтоне. Об этом — отдельная секция дальше; пока зафиксируем только связь: Сартр в Сент-Анн 1935-го — это тот же двадцатилетний из калифорнийского мотеля 1968-го, только во французском интеллектуальном переплёте. Тот же провал по той же причине: молекула без рамки.
К Сартру мы вернёмся. А сейчас — к тёмной половине проекта, которая шла параллельно с публичной революцией Лири, в полной тайне от общества, и преследовала прямо противоположную цель.
VI. Тёмный близнец: химия как контроль (MKUltra)
Параллельно с публичной психоделической революцией, в полной тайне от общества, шла её государственная инверсия. И начиналась она ровно в тот же год, когда Хаксли впервые попробовал мескалин: в 1953-м.
13 апреля 1953 года директор ЦРУ Аллен Даллес подписывает учредительный меморандум секретной программы под кодовым названием MKUltra. За три дня до этого, 10 апреля, Даллес выступил с речью перед выпускниками Принстона. Тема речи — то, что он назвал «brain warfare» — войной за человеческий мозг. Это, по Даллесу, новое поле конфликта в холодной войне: советский блок (как тогда верили в Лэнгли) разработал техники массового изменения сознания, и Запад обязан догнать. Прямой страх — «Маньчжурский кандидат»: возможность через химию и гипноз превратить случайного гражданина в исполнителя политического убийства, который сам не помнит, что он сделал и почему.
MKUltra возглавляет молодой биохимик Сидни Готлиб, тридцати четырёх лет. Он останется на этой должности двадцать лет, до 1973-го, когда программу формально закроют и большую часть архивов уничтожат по его же приказу. За эти двадцать лет Готлиб запустит 149 задокументированных подпроектов в восьмидесяти институциях — университетах, тюрьмах, психиатрических больницах, армейских базах. Через подставные фонды и фиктивные исследовательские контракты ЦРУ закупит у швейцарской «Сандоз» — той самой, что снабжала Лири — ЛСД на двести сорок тысяч долларов. На несколько лет это будет фактически мировой запас препарата.
Цели MKUltra просты и чудовищны: найти молекулу или комбинацию молекул и техник, которая позволяет (а) получить правдивые показания от пленного против его воли — то, что в проектной документации называется «truth serum», (б) стереть память о произошедшем у объекта, (в) в идеале — перепрограммировать личность, превратить человека в управляемого исполнителя. Полигоны эксперимента — заключённые федеральных тюрем, пациенты психиатрических больниц, проститутки, нелегальные мигранты, иностранные пленники в «чёрных» точках по всему миру. И — что особенно важно для нашей истории — собственные сотрудники ЦРУ и армии США, которым Готлиб тайно подмешивал препараты «в порядке эксперимента», без их ведома и согласия.
История этой программы стала бы только сухой страницей в учебнике, если бы не одно событие, в котором весь характер MKUltra концентрируется до состояния тёмного зеркала Хаксли-Лири. История одного человека.
Его звали Фрэнк Олсон. Биохимик, специалист по биологическому оружию, сорока трёх лет, отец троих детей. Работал в Кэмпе Детрик в Мэриленде — главном американском центре исследований биологического оружия. В начале 1950-х входил в Special Operations Division — секретное подразделение, формально часть Армии, фактически — оперативный отдел ЦРУ. Изобретал и тестировал биологические агенты, способы их доставки, токсичные вещества, замаскированные под предметы быта (помада, крем для бритья, авторучка). Видел, по воспоминаниям своего сына Эрика, «горы мёртвых обезьян в лаборатории каждое утро». Видел сцены допросов в европейских «чёрных» точках, где «людей буквально допрашивали до смерти, комбинируя препараты, гипноз и пытки».
К концу 1953-го Олсон, по свидетельствам коллег, был в тяжёлом психологическом состоянии. Ему всё чаще не давала покоя мысль уйти из программы и заняться чем-то другим.
В среду 18 ноября 1953 года Готлиб и его заместитель Роберт Лэшбрук организуют трёхдневный «рабочий выезд» (retreat) для группы из примерно девяти человек — сотрудников ЦРУ и научного состава Кэмпа Детрик. Место — изолированная база на берегу озера Дип-Крик в западном Мэриленде. Тема выезда — обсуждение текущих экспериментов и стратегии программы. Среди приглашённых — Фрэнк Олсон.
Вечер 19 ноября, около 7:30. После ужина Лэшбрук разливает всем по бокалу куантро. Через двадцать минут он сообщает за столом, что в ликёре содержится семьдесят микрограммов ЛСД. Это «спонтанный эксперимент» Готлиба: проверить, как ведут себя сотрудники, когда им подмешивают препарат тайно. Олсон реагирует тяжелее остальных — у него начинается паническое состояние, которое к утру не проходит.
Следующие восемь дней — самые странные дни в его жизни. Он возвращается домой к жене Элис и троим детям, не говорит ни слова про выезд, отказывается есть. На работу приходит за час до обычного времени и говорит начальнику отдела Винсенту Рувету, что хочет уйти из программы. Рувет уговаривает его остаться. На следующий день Олсон возвращается с тем же — паника, бессонница, ощущение, что «кто-то меня преследует». Рувет докладывает Готлибу в Лэнгли. Готлиб даёт телефон Гарольда Абрамсона — психиатра в Нью-Йорке, «проверенного консультанта ЦРУ и Армии», одного из главных «своих врачей» программы (это тот же Абрамсон, который раньше познакомил с ЛСД самого Готлиба).
24 ноября Олсон, Рувет и Лэшбрук летят в Нью-Йорк. Олсон в полёте говорит, что он «весь в смятении» и «кто-то охотится» на него. Сидни Коэн (тот же Коэн, который через десять лет будет психиатрическим консультантом при смерти Хаксли) рекомендует Абрамсону ввести Олсона в психиатрическую клинику. Олсон соглашается. Его поселяют в номере 1018A в отеле Statler, на десятом этаже, на 7-й авеню. Рядом с ним — Лэшбрук, его «куратор от программы».
В ночь с пятницы на субботу, 27–28 ноября 1953 года, около 2 часов ночи Фрэнк Олсон выходит из окна номера 1018A в нижнем белье — пробивает закрытое окно с задёрнутыми занавесками и падает с десятого этажа на тротуар 7-й авеню. Ночной менеджер отеля Армонд Пасторе подбегает к нему первым. Олсон ещё жив; пытается что-то прошептать; умирает до приезда скорой помощи. Пасторе впоследствии, через сорок лет, скажет в интервью одну фразу: «За все мои годы в гостиничном бизнесе я никогда не видел случая, когда человек посреди ночи встаёт, в одном нижнем белье, перебегает в темноте комнату, обходит две кровати, и ныряет через закрытое окно с задёрнутыми занавесками».
В номере 1018A полиция находит Лэшбрука, сидящего на унитазе. Через час он звонит Абрамсону. Гостиничная телефонистка слышит весь разговор. Лэшбрук говорит: «Ну, он ушёл». Абрамсон отвечает: «Хорошо».
Семья Олсона следующие двадцать два года не будет знать, что в действительности произошло. Официальная версия — самоубийство в результате депрессии. Жена Элис получает страховку. Сыновья растут. Только в 1975 году, в рамках доклада Комиссии Рокфеллера (которую Конгресс назначил для расследования преступлений ЦРУ после Уотергейта), станет известно, что в 1953-м один сотрудник Кэмпа Детрик «погиб, по всей видимости, в результате тайного эксперимента с ЛСД». Семья Олсонов через журналиста Сеймура Херша связывает доклад со своим случаем. Президент Джеральд Форд лично приглашает Олсонов в Овальный кабинет и приносит извинения. Конгресс выплачивает семье 750 000 долларов с условием отказа от исков.
На этом могло бы закончиться. Но не закончилось.
В 1994 году Эрик Олсон, старший сын Фрэнка, добивается эксгумации тела отца. Второе вскрытие проводит судебно-медицинский эксперт Джеймс Старрс из George Washington University Law School. Заключение второго вскрытия: на левом виске трупа — гематома; на грудной клетке — рана; обе травмы не соответствуют падению с десятого этажа и соответствуют избиению, нанесённому до того, как тело прошло через окно. В 2002 году Эрик Олсон публично заявляет: «Смерть моего отца — это убийство, а не самоубийство. Он умер не потому, что был испытуемым на „плохом трипе“. Он умер потому, что собирался уйти из программы и мог рассказать о ней миру».
Дело никогда формально не переоткрывалось. Лэшбрук умер. Готлиб умер в 1999 году, в собственной постели, в окружении семьи, был при жизни награждён Distinguished Intelligence Medal, был на похоронах опозиционирован коллегами как «сложный, но достойный человек». Что произошло в номере 1018A — самоубийство под действием препарата или убийство сотрудниками собственной программы — теперь никогда не будет установлено достоверно.
И именно эта неопределённость — то, что нужно зафиксировать. Это и есть основной характер MKUltra: программа сделала невозможным узнать правду даже о собственных жертвах. Шестьдесят процентов архивов Готлиб уничтожил перед закрытием программы в 1973-м. Имена жертв известны частично или не известны вовсе. Финансовые потоки шли через подставные фонды. Институты-исполнители подписывали соглашения о неразглашении. И сам Готлиб умер на свободе, с медалью, с почётом.
Зачем эта история для нашей карты. MKUltra — это не «контр-сюжет» к психоделической утопии Лири. Это её тёмный близнец. Тот же препарат, тот же тип эксперимента, тот же интерес к «расширению и изменению сознания». Только цель противоположная: не освободить, а перепрограммировать. Не привести человека к Городу Солнца, а сделать из него инструмент государства.
И это — окончательное замыкание круга, заданного Хаксли в паре Brave New World — Island. Одна и та же молекула в одной политической рамке (Лири, Пала Хаксли) — путь к свободе. В другой (MKUltra, Brave New World) — путь к рабству или прямо к смерти на тротуаре 7-й авеню. Молекула морально нейтральна. Политическая структура — нет.
И здесь стоит остановиться на одной симметрии, которая через эту главу проходит как тонкий шов. Хаксли 22 ноября 1963 года в Лос-Анджелесе уходит из жизни сознательно, по собственной записке, с правильной молекулой, с любящей женой рядом. Олсон 28 ноября 1953 года в Нью-Йорке уходит из жизни — самоубийство или убийство, до сих пор неясно — без ведома, что ему вообще что-то подмешали; с куратором собственной смерти на унитазе соседней комнаты. Между двумя этими «уходами через молекулу» — десять лет и пять тысяч километров. И ровно то же различие, которое описал Хаксли: химия — никогда не проблема. Проблема — рамка.
В номере 1018A рамкой было ЦРУ. И исхода у Олсона не было.
VII. Карательная биоэтика: «Заводной апельсин»
Если MKUltra — это реальный исторический случай, то его лучший культурный комментарий написан в том же 1962 году, когда Хаксли публиковал Остров, и за десять лет до того, как мир узнал об Олсоне.
Энтони Бёрджесс, английский писатель и композитор сорока пяти лет, в 1959-м получает диагноз: опухоль мозга, прогноз — год жизни. Диагноз ошибочный (Бёрджесс проживёт ещё тридцать четыре года и умрёт в 1993-м), но он этого не знает. Он впадает в лихорадочный режим письма: пять романов за два года, чтобы оставить вдове Линн литературные права как источник дохода после своей предполагаемой смерти. Один из этих пяти романов он пишет за три недели в 1961-м, в съёмной квартире, под аккомпанемент собственного предчувствия конца. Книга выходит 17 марта 1962 года под названием A Clockwork Orange — «Заводной апельсин».
И здесь стоит остановиться на одной биографической детали, без которой роман читается совсем иначе, чем он был написан.
В 1944 году, во время лондонского blackout, пока Бёрджесс служил в армии на Гибралтаре, его беременная жена Линн возвращалась поздно вечером домой через Лондон. Её остановили и напали четверо американских солдат-дезертиров. Они её избили, ограбили, пытались сломать ей палец, чтобы снять обручальное кольцо, изнасиловали. Линн потеряла ребёнка. Она больше никогда не сможет забеременеть. Через двадцать четыре года, в 1968-м, она умрёт от цирроза печени в 47 лет — алкоголизм, который многие биографы связывают с этим эпизодом 1944 года.
Сонья Браунелл (будущая Браунелл-Оруэлл, вдова Джорджа Оруэлла) — та самая, что в 1944-м, работая в Horizon у Сирила Конноли, отправила Бёрджессу на Гибралтар официальное уведомление о случившемся с его женой.
«Заводной апельсин» в этом свете — не «дистопия о подростковом насилии». Это литературная переработка реальной личной катастрофы. Главный герой романа, шестнадцатилетний Алекс, ведёт банду из четырёх юных хулиганов («drugs» на сленге надсат), которые ходят по ночному Лондону и совершают именно те преступления, которые случились с Линн: грабёж, изнасилование, нападение на беременную женщину. Четверо нападавших и четверо «друзей Алекса». Бёрджесс написал свою жену в роли жертвы, а ее насильников — в роли главных героев. Это акт литературной мести и литературного прощения одновременно, и без понимания этого слоя весь роман остаётся непрочитанным.
И вот в этой биографической рамке — главный сюжет книги, важный для нашей карты.
Алекса ловят, осуждают за убийство, отправляют в тюрьму. Через два года ему предлагают сделку: альтернативный режим, экспериментальный, государственная программа реабилитации. Альтернатива — пожизненно. Алекс соглашается. Его передают в специальный центр, где он проходит технику Людовико: комбинацию психоактивного препарата, который вызывает острую тошноту, и принудительного просмотра фильмов с сценами крайнего насилия. Через две недели интенсивных сеансов организм Алекса учится автоматически реагировать рвотным рефлексом на любую попытку насилия — даже мысленную. Он физически больше не способен ударить человека. Не способен изнасиловать. Не способен слушать Девятую симфонию Бетховена, которая раньше была его любимой музыкой (потому что фильмы пускали под Девятую). Государство «вылечило» его.
Сам Бёрджесс в предисловии к роману объяснит: «когда человек теряет свободу воли, он перестаёт быть человеком. Просто заводным апельсином — блестящим, привлекательным объектом, но игрушкой, которую заводят Бог, Дьявол, или (что всё чаще их заменяет) Государство».
Самое имя «Заводной апельсин» — это лондонский кокни-сленг 1940-х, означающий «нечто странное снаружи, но мёртвое внутри». «As queer as a clockwork orange» — «странный, как заводной апельсин». В рабочем варианте рукописи роман назывался «The Ludovico Technique» — «Техника Людовико». Бёрджесс сменил название перед публикацией: апельсин — потому что метафора живого, бывшего живым; clockwork — потому что то, что осталось от живого после государственного «лечения».
И здесь — главное.
В английском оригинале 21 глава, разделённая на три части по семь глав каждая. Цифра «21» для Бёрджесса — символическая: возраст совершеннолетия, момент, когда подросток становится взрослым. И в 21-й главе Алекс — теперь старший подросток, после всех преступлений и государственного «лечения» — встречает на улице бывшего друга по банде, который теперь женат и работает, и сам начинает мечтать о семье и нормальной жизни. Это — финал нравственного становления. Бёрджесс хотел сказать: исправление человека приходит через жизнь, не через государственную программу.
Американский издатель убрал последнюю главу. «Слишком мягко для американского рынка», сказал он Бёрджессу; «нужно жёстко, без надежды». Бёрджесс согласился, потому что нужны были деньги. Книга вышла в США без двадцать первой главы — кончалась тем, что государство возвращает Алексу его прежнюю натуру, и Алекс с радостью становится опять убийцей. «Я вылечился, как следует», последняя фраза урезанной версии.
В 1971 году Стэнли Кубрик снимает фильм. Снимает по американскому изданию — без двадцать первой главы. У Кубрика нет финала нравственного становления; есть только финал государственного «лечения» и государственного «излечения от лечения». Алекс остаётся «заводным апельсином» в обе стороны. Кубрик добавляет в комментариях к фильму: «Это социальная сатира на то, не являются ли поведенческая психология и психологическое обусловливание опасным новым оружием тоталитарного правительства для наложения масштабного контроля на своих граждан, превращения их в роботов».
Бёрджесс не возражает Кубрику, но всю жизнь будет считать, что фильм пропустил его главную мысль. Заводной апельсин — не приговор государству. Это приговор государству, которое лечит человека биохимией вместо того, чтобы дать ему пройти через жизнь и созреть.
Параллель с MKUltra прямая. Техника Людовико — это художественный экстракт того, что MKUltra пытался сделать в реальности. Государство как биохимический воспитатель. Молекула как принудительный инструмент исправления. И главное: оба сюжета спрашивают об одном и том же — что́ остаётся от человека, когда его поведение полностью обусловлено химически?
Бёрджесс отвечает однозначно: ничего. Заводной апельсин — это не человек. Это форма с цветом и запахом апельсина, но мёртвая внутри.
И это прямой ответ оптимизму Хаксли-1962 и Лири. Они верили: правильная установка плюс правильная обстановка плюс правильная молекула = расширение сознания. Бёрджесс возражает: правильная установка плюс правильная обстановка плюс правильная молекула — но определяемая не вами, а государством — даст вам обнулённую личность. И вопрос только в том, кто держит шприц.
В Гарварде 1962-го шприц держал Лири. В Бостонской часовне 1962-го — Олперт. В номере 1018A в ноябре 1953-го — Лэшбрук. В тюремном лазарете будущего «Заводного апельсина» — государство.
И только в одной сцене — в доме под буквой «H» в Голливудских холмах в ноябре 1963-го — шприц держала жена.
У молекулы работает единственная политическая рамка: рамка любви.
VIII. Правый эзотерический фланг: Эрнст Юнгер
Не вся линия химической утопии левая. У неё есть и свой консервативный фланг, и в первой половине XX века он представлен одной большой фигурой — Эрнстом Юнгером.
Биография Юнгера длиннее, чем у любого другого героя нашей главы. Родился 29 марта 1895 года в Гейдельберге. В шестнадцать лет, прочитав в гимназии о Французском Иностранном легионе, сбежал из дома, добрался поездом до Марселя, записался в Легион и прошёл подготовку в Алжире — впервые попробовал гашиш и опиум как раз там, в марокканской пустыне. Отец вытащил его обратно в Германию через три месяца. Когда началась Первая мировая, восемнадцатилетний Юнгер ушёл на западный фронт добровольцем, дослужился до лейтенанта штурмовых частей, был ранен более десятка раз, получил высшую военную награду Германии — Pour le Mérite. Его дневник из траншей вышел в 1920 году под названием In Stahlgewittern — «В стальных грозах». Это лучшая немецкая книга о Первой мировой и одна из самых тёмных книг во всей европейской литературе XX века.
В 1920-е Юнгер пишет статьи для националистических журналов, входит в «консервативную революцию» — идейное течение, противопоставляющее себя Веймарской республике справа, но не сливающееся с нацизмом. После прихода Гитлера к власти Юнгер демонстративно отказывается принимать назначения, отклоняет членство в нацистских литературных академиях, в 1939-м публикует роман Auf den Marmorklippen — «На мраморных утёсах», — который читается современниками как зашифрованная критика тирании, и нацистские цензоры это понимают, но трогать всемирно известного героя войны не решаются. В годы Второй мировой Юнгер служит офицером во Франции, ведёт парижский дневник Strahlungen — «Излучения», — и в августе 1944-го оказывается близко к участникам неудавшегося покушения на Гитлера 20 июля. Его выводят из вермахта дисциплинарно. После войны американская комендатура запрещает ему публиковаться до 1949 года — за «не-денацификацию».
И именно в этот пятилетний пробел Юнгер пишет утопический роман Heliopolis (1949) — историю идеального города на тропическом острове, где знатные эзотерики экспериментируют с препаратом «эфирное масло», открывающим доступ к высшим измерениям бытия. Это химическая утопия Юнгера в чистом виде. И в том же году, в 1949-м, Юнгер впервые встречается с Альбертом Хофманном — швейцарским химиком из «Сандоз», который десятью годами раньше синтезировал ЛСД, а 19 апреля 1943 года совершил знаменитую «велосипедную поездку», первый сознательный психоделический трип в истории Запада. Хофманн пятидесяти трёх лет, Юнгер пятидесяти четырёх. Между ними начинается переписка, которая продлится почти полвека — до смерти Юнгера в 1998 году, по сохранившимся материалам, около четырёхсот писем и полутора сотен открыток.
В начале февраля 1951 года Юнгер и Хофманн вдвоём пробуют ЛСД. Это не клинический эксперимент, не научное исследование — это эзотерический ритуал в загородном доме Юнгера в Вильфлингене (южная Германия). Юнгер впоследствии опишет сцену в Annäherungen: «Мы сняли обувь; это было путешествие, для которого не нужны ни посох, ни сапоги, ни колесо, ни крылья».
Через одиннадцать лет, весной 1962-го — в тот же год, когда Хаксли публикует «Остров», а Лири в Гарварде завершает свой второй эксперимент в Конкорде, — Юнгер устраивает у себя в Вильфлингене вторую сессию. Препарат — псилоцибин. Участников четверо: Юнгер, Хофманн, доктор фармакологии Хайнрих Конзетт, исламист Рудольф Гельпке. Жена Юнгера Лизелотта подаёт всем горячий шоколад — по ацтекской традиции, которая упоминается в старинных хрониках о теонанакатле. Юнгер в египетском кафтане, Хофманн в халате, Конзетт в карнавальном костюме хозяина дома, Гельпке в чём-то столь же эксцентричном. На столе букет цветов — «чтобы изучить изменение цветов». Дымятся курительные палочки. Из проигрывателя звучит Моцарт. Лизелотта Юнгер закрывает за собой дверь и оставляет четырёх психонавтов наедине.
Третий совместный эксперимент состоится в 1970 году, когда Юнгеру семьдесят пять лет. По итогам всех трёх сессий и тридцати лет переписки в том же 1970 году Юнгер публикует книгу в четыреста пятьдесят страниц, разбитую на триста пятнадцать разделов. Название — Annäherungen. Drogen und Rausch — «Приближения. Препараты и опьянение». Сам Юнгер называет её «бортовым журналом долгой жизни с препаратами».
И именно в этой книге впервые появляется в немецком языке слово «психонавт» — Psychonaut. Юнгер вводит его как термин для обозначения человека, который сознательно исследует изменённые состояния сознания как духовное и эстетическое путешествие. Не как пациент. Не как испытуемый. Не как революционер. Как путешественник.
И здесь — главное теоретическое расхождение Юнгера с Хаксли.
Хаксли в Лос-Анджелесе мечтал о «moksha-medicine» для всех. Лири в Гарварде проповедовал расширение сознания как массовое движение. Юнгер же — категорически против. В одном из писем Хофманну в начале 1960-х он формулирует свою позицию с предельной ясностью: «Новые вещества следует пробовать только в малых группах. Я не могу согласиться с идеей Хаксли, что массам нужно дать возможность трансценденции, ибо это приводит не к утешительным иллюзиям, а к жёстким реальностям, с которыми массы не справятся». Психоделик — это инструмент аристократии духа. Привилегия. Не право.
Само слово Annäherung — приближение — задаёт совершенно иную интонацию, чем «революция» Лири или «врата восприятия» Хаксли. Не прорыв. Не вспышка. Скромное и медленное приближение к чему-то, что нельзя ни захватить, ни масштабировать. В одном из писем Юнгер сравнивает эту работу с серией «Кувшинки» Моне: художник садится в двухстах метрах от пруда, пишет картину; через год отходит на десять метров, пишет ещё одну; через два года — ещё ближе. К концу серии всё растворяется в импрессионистской дымке, потому что художник стоит уже прямо у воды. Не объект меняется. Меняется расстояние и взгляд.
И один из главных собеседников Юнгера в эти годы — Мирча Элиаде, румынский историк религии, основатель современной школы шамановедения. Главное эссе Юнгера 1968 года, ставшее основой Annäherungen, написано как Festschrift к шестидесятилетию Элиаде. Это важно: Юнгер вписывает свою «химическую утопию» в гораздо более широкую традицию религиозного и шаманского опыта. Психоделик — это технологическая замена тех практик, к которым у современного человека больше нет доступа. Не революция. Не лекарство. Древний ритуал в новой обёртке.
Что это значит для нашей карты. Юнгер — это альтернатива одновременно и Хаксли с Лири, и Готлибу. Не освобождение масс через таблетку. Не контроль масс через таблетку. А индивидуальное эзотерическое путешествие, которое в принципе не масштабируется. Город Солнца не строится из миллионов одинаковых трипов. Он, может быть, может только приоткрыться одному психонавту в его собственной комнате, в египетском кафтане, под Моцарта, рядом с букетом цветов.
Это, по сути, частное ответвление утопической линии, которое признаёт её невозможность как массового проекта — и сохраняет как индивидуальную возможность.
Юнгер умрёт 17 февраля 1998 года, за месяц до своего сто третьего дня рождения, в Ридлингене — в нескольких километрах от того дома в Вильфлингене, где сорок семь лет назад вместе с Хофманном «снял обувь» перед первой дозой ЛСД. Похоронен в Вильфлингене. Хофманн переживёт его на десять лет и умрёт в Бурге близ Базеля в 2008-м в сто два года. Это и есть финальная репутация эзотерического варианта химической утопии: оба её главных адепта прожили на тридцать пять-сорок лет дольше, чем средний психоделический активист 1960-х.
Но если у Юнгера психоделик «удался» — то у того, кто прошёл по этой дороге за тридцать лет до него, провал был оглушительным. К нему мы и переходим.
IX. Bad trip Сартра в Сент-Анн
Январь 1935 года, Париж. Жан-Полю Сартру тридцать лет. Он ещё никому не известен — преподаёт философию в провинциальном лицее в Гавре, пишет первый роман, который выйдет под названием La Nausée — «Тошнота» — только через три года. Симона де Бовуар, его спутница и собеседница, тоже преподаёт философию, ещё не написала «Второй пол». «Бытия и Ничто» Сартра — впереди восемь лет. Нобелевской премии (от которой Сартр откажется) — впереди двадцать девять.
В Германии Эдмунд Гуссерль в 1933-м был отстранён нацистами от преподавания в Фрайбурге за еврейское происхождение, но продолжает писать. Сартр пять лет назад слышал от Раймона Арона в кафе «Bec de Gaz» на улице Монпарнас знаменитую фразу: «Видишь, mon petit camarade, если ты феноменолог, ты можешь говорить об этом коктейле — и это будет философия». Сартр после этой фразы поехал в Берлин, год изучал немецкую феноменологию, вернулся в Париж, начал писать книгу о воображении.
И именно в этой работе ему понадобилось одно очень конкретное знание: что такое галлюцинация изнутри. Книга о воображаемом не может быть написана только из теории. Феноменологу нужен личный опыт изменённого восприятия. Иначе всё, что он пишет, останется внешним описанием.
В Париже, в больнице Сент-Анн, работает старый школьный друг Сартра по École Normale Supérieure — психиатр Даниэль Лагаш, тоже тридцати двух лет, тоже увлечённый феноменологией Гуссерля. Лагаш в эти годы интересуется галлюцинациями психотических больных и тем, как описать их «изнутри» — он лично пробует мескалин и пишет об этом профессиональные работы. Когда Сартр приходит к нему с просьбой «дать мне что-нибудь, чтобы понять, что такое галлюцинация», Лагаш соглашается с одним условием: эксперимент будет в больнице, под наблюдением.
В январе 1935-го Сартр приходит в Сент-Анн. Лагаш делает ему инъекцию мескалина. Перед инъекцией Лагаш говорит Сартру тоном врача, который знает, что делает: «То, что это с тобой сделает, ужасно». Слово, сказанное за минуту до инъекции, программирует весь дальнейший трип.
Сартр позже сам опишет это в долгом интервью американскому философу Джону Джерасси, записанном в 1971 году (опубликовано: Talking with Sartre, Yale UP, 2009). Лагаш был, по словам Сартра, «сатурническим» — мрачным, говорил тихо, выглядел как человек, который знает плохие новости. Сартр шёл в эксперимент с лёгким интересом феноменолога; вышел из него в состоянии, которое будет преследовать его несколько лет.
То, что увидел Сартр на мескалине, описала за него Симона де Бовуар, потому что сам Сартр никогда не мог описать это связно. По воспоминаниям де Бовуар, муж видел: зонты-стервятники, башмаки-скелеты, чудовищные лица; вокруг ползали крабы, осьминоги, искажённые вещи. Это были не «врата восприятия» Хаксли. Это был ад изнутри.
Прошёл день. Прошла неделя. Прошёл месяц. Видения частично прошли, но вместо них появилась одна устойчивая галлюцинация, которая не уходила. Крабы. Они следовали за Сартром по парижским улицам, заходили с ним в кафе, сидели у него на кафедре, когда он читал лекции студентам в Гавре.
В том же интервью Джерасси 1971 года Сартр расскажет, как он научился с ними жить:
«После того как я принял мескалин, я начал видеть крабов вокруг себя всё время. Они ходили за мной по улицам, заходили со мной в аудиторию. Я к ним привык. Я просыпался утром и говорил: „Доброе утро, мои маленькие, как вы спали?“ Я разговаривал с ними всё время. Я говорил: „Так, ребята, сейчас мы идём в класс, надо быть тихими и неподвижными“, — и они были там, вокруг моего стола, абсолютно неподвижные, до самого звонка».
Это не метафора. Это были полноценные зрительные галлюцинации, преследовавшие его несколько лет; полностью отработать их он сможет только в пьесе «Заточённые в Альтоне» в 1959 году. Сартр потом пройдёт психоанализ у Жака Лакана, который к этому моменту уже знаменит своей диссертацией о паранойе. Заключение Лакана: крабы — это «страх остаться одиноким». «Когда моё подростковое одиночество кончилось, крабы появились», — сформулирует Сартр сам, имея в виду, что начались они даже раньше мескалина, что мескалин их только материализовал.
И вот — теоретическое значение этого случая для нашей карты.
Сартр пошёл в эксперимент за тем же, за чем шёл Хаксли восемнадцать лет спустя. Он хотел увидеть, как видится. Феноменолог, философ воображения, ищущий первого лица галлюцинаторного опыта. Set — был философский, серьёзный, методологически выверенный. Setting — больница Сент-Анн, психиатр-друг, контролируемые условия. И тем не менее всё пошло катастрофически плохо.
Почему? Потому что set & setting Лири работает только тогда, когда «set» включает доверие к проводнику. Лагаш сказал: «То, что это с тобой сделает, ужасно». Сартр услышал. Сартр поверил. И мескалин выполнил эту фразу буквально.
То, что Лири двадцать семь лет спустя сформулирует как технический принцип («оптимальная среда может усилить позитивные переживания, тогда как негативная обстановка может привести к вредным последствиям»), Сартр пережил на собственной шкуре в январе 1935-го — за тридцать лет до того, как Лири дал этому имя. И что важно для нашей карты: Сартр в Сент-Анн — это не двадцатилетний из калифорнийского мотеля 1968-го. Это не безграмотный психонавт, попавший в плохую компанию. Это тщательно подготовленный субъект в идеальной клинической рамке, и тем не менее провал случился по одному-единственному параметру: тон голоса психиатра-друга за минуту до инъекции.
Если у Сартра в идеальных условиях вышло так — что было у тысяч анонимных двадцатилетних в 1968-м? Ответ очевиден.
Сартр потом отомстит мескалину литературно. В 1959 году он напишет пьесу Les Séquestrés d'Altona — «Заточённые в Альтоне», — где главный герой Франц фон Герлах, бывший нацистский офицер, проводит после войны тринадцать лет в добровольном заточении в своей комнате на втором этаже семейного особняка под Гамбургом, разговаривая с крабами, которые, по его убеждению, являются «судьями XXX века». Премьера в Théâtre de la Renaissance в Париже 23 сентября 1959 года. Двадцать четыре года спустя после январского эксперимента 1935 года Сартр наконец нашёл крабам своё место в литературе — в роли судей нацистских преступлений. И в этой замысловатой трансформации, может быть, прорабатывается не только индивидуальная травма, но и постколлективная: что одна доза мескалина в кабинете Лагаша оказалась слабее, чем коллективная травма Германии после Аушвица. Крабы Сартра — это не его крабы. Это крабы века.
Эти слова Сартр вложит в уста Франца — финал „Заточённых в Альтоне": «Какие крабы? Ты что, с ума сошёл? Какие крабы? А, да… Крабы — это люди. И что? Откуда я взял эту идею? Настоящие люди, добрые и красивые, на всех балконах столетий. Как…» — и оборвёт фразу.
Это самая точная формула для всей секции, и для всей секции VIII вместе с этой. У Юнгера — мужчина в египетском кафтане, под Моцарта, с букетом цветов и горячим шоколадом, прожил сто два года и оставил книгу в четыреста пятьдесят страниц. У Сартра — мужчина в Сент-Анн, январь, мрачный психиатр-друг, плохое слово за минуту до инъекции, несколько лет преследующих крабов и одна пьеса 1959 года. Одна и та же молекула. Две разные жизни.
И обоих эта молекула не сделала ни счастливее, ни здоровее. Просто у одного она удалась, у другого нет. Закон масштабирования и здесь работает: даже на двоих она работает по-разному.
К масштабированию мы и возвращаемся в следующей секции — через критику Розака, Маркузе и Поллана.
X. Три ветви критики
Параллельно с самим разворотом психоделической утопии шла её критика. Не «возражения снаружи» — антипсиходелический моральный пафос вечно крутится в политической риторике, и о нём говорить неинтересно. Серьёзная критика шла изнутри: со стороны людей, которые сами понимали химию, понимали 1960-е, понимали, что было упущено. Три большие традиции, три разных взгляда, и все три сходятся в одной точке.
А) Технократическая критика. Theodore Roszak. Историк культуры, профессор истории в California State University East Bay (а не University of California, как иногда ошибочно пишут), родившийся в Чикаго в 1933 году в семье польских иммигрантов. В 1969 году, ему тридцать шесть лет, он публикует книгу The Making of a Counter Culture — и впервые в академической литературе вводит термин «контркультура». Это та самая книга, по которой потом будут изучать 1960-е во всех американских колледжах.
И именно эта книга — первая большая критика психоделиков изнутри движения. Глава восьмая называется «The Counterfeit Infinity» — «Контрафактная бесконечность» — и в ней Розак, симпатизирующий движению хиппи, говорит то, чего не говорят сами хиппи: широкое употребление психоделиков сравнимо с раздачей оружия детям. Психоделическая утопия, заявленная как восстание против технократии, на деле — её зеркальная копия. Та же логика «технического решения экзистенциальной проблемы», только с другим знаком. Технократ глушит сознание антидепрессантом или дозой кофеина для работы; контркультура — псилоцибином или ЛСД для отдыха. Структурно — одно и то же: молекула вместо труда преображения.
Розак говорит: «Я не могу принять идею, что простой акт глотания пилюли способен дать человеку доступ к мудрости. <…> Это слишком похоже на скоростную сборку готового продукта на конвейере. Технократия предлагает таблетки от головной боли, контркультура — таблетки от смысла. Одна и та же индустриальная логика, с тем же сужением человеческого опыта до химической реакции».
Перед нами четвёртый блокер химической утопии. Первый человек, который ввёл слово «контркультура», уже в 1969 году видел её главную внутреннюю червоточину.
Б) Франкфуртская критика. Herbert Marcuse. Маркузе подробно введён в нашу книгу как фигура в главе 2 — там его биография, его связи с Беньямином и Адорно, его роль в постфранкфуртской критике массового общества. Здесь — только химический срез.
В 1964 году Маркузе публикует One-Dimensional Man. Книга станет интеллектуальной библией 1968 года в Париже и Беркли. В ней — две концепции, важных для нашей карты: «happy consciousness» (счастливое сознание) и «repressive desublimation» (репрессивная десублимация).
«Несчастное сознание» — гегелевское понятие, обозначающее раскол между идеалом и реальностью, в котором живёт мыслящий субъект. Это сознание формирует критику. До развитой индустриальной эпохи, считает Маркузе, такое сознание было нормой образованного человека. В индустриальном капитализме XX века оно заменяется некритическим счастливым сознанием. Утрата совести из-за удовлетворительных свобод, предоставленных несвободным обществом, формирует сознание, способное принять любое преступление общества — от Вьетнама до экологической катастрофы. Подавление — успешное, потому что выглядит как изобилие.
И здесь же — вторая концепция, прямо приложимая к психоделикам: репрессивная десублимация. Маркузе говорит: капитализм научился поглощать энергию освобождения. Все удовольствия дозволены — в товаризованной форме. Свободная любовь, психоделический опыт, отказ от карьеры — всё, что в XIX веке было бы революционной угрозой, в XX становится просто новым сектором рынка. Сексуальная революция продаётся как фильм. Психоделический ренессанс — как премия Сандозу.
Применимо к психоделикам напрямую: момент, когда LSD становится товаром (а после 2018 — стартапом и патентом), это момент, когда он структурно встаёт в один ряд с сомой Хаксли. Не средство освобождения, а средство «репрессивной десублимации» — разрешённое трансцендирование, не угрожающее системе. И поэтому — не работающее как утопический проект.
В) Современная биоэтика. Michael Pollan против самого себя. Майкл Поллан, американский журналист и автор книг о еде и сельском хозяйстве (The Omnivore's Dilemma 2006), в 2018 году публикует How to Change Your Mind: What the New Science of Psychedelics Teaches Us About Consciousness, Dying, Addiction, Depression, and Transcendence. Это главный документ «психоделического ренессанса» 2010-х: возвращения психоделиков из подполья 1970–1990-х в академические исследования (Johns Hopkins, NYU, Imperial College London) и в стартап-индустрию.
Поллан вполне апологет ренессанса. Он сам прошёл несколько сессий с псилоцибином и ЛСД, описал их с тщательностью репортёра. Книга стала бестселлером. Netflix снял по ней четырёхсерийный документальный сериал в 2022 году. И именно в том же 2022-м Поллан в интервью журналу TIME — четыре года спустя после собственной книги — фиксирует структурные риски, которые в самой книге были смазаны:
«Сейчас мы наблюдаем золотую лихорадку — капитал хлынул в эту область. <…> Капитала больше, чем хороших идей. Идут попытки захватить территорию через патентное право. Психоделический туризм. <…> Капитализм делает своё дело с психоделиками».
Это голос человека, который сам создал «ренессанс» — и через четыре года увидел, во что он превратился. Это — итог Маркузе, через пятьдесят лет, на материале 2010-х. Утопия съедена.
И здесь стоит назвать одного важного критика Поллана изнутри. Райан Тримбл, в рецензии 2018 года в Los Angeles Review of Books, формулирует это с той ясностью, которой не достаёт самому Поллану: «Кремниевая долина глотает ЛСД крошечными ежедневными дозами — это называется микродозинг — в надежде поднять дивергентное мышление и повысить продуктивность. <…> У вас не могло быть подлинного психоделического опыта, если после него вы пропагандируете, что психоделики должны выдаваться медицинским персоналом, производиться фармацевтическими компаниями и контролироваться федеральным правительством». Если ваш трансцендентный опыт привёл вас к мысли, что препарат нужно регулировать через FDA — значит, он не был трансцендентным. Он был корпоративным.
Эти три ветви критики — Розак (контркультура воспроизводит технократию), Маркузе (капитализм поглощает любую освободительную энергию через товаризацию), Поллан-против-Поллана (психоделический ренессанс 2010-х съеден капиталом за один цикл) — складываются в один общий вывод. Молекула, даже самая радикальная, не может выйти из политической и экономической рамки, в которую она вшита. Освободить — не через химию.
И именно это пытался сказать самый интересный современный голос на эту тему — Mark Fisher.
XI. Возвращение к политике: Mark Fisher и Acid Communism
Mark Fisher — британский культурный теоретик, профессор Department of Visual Cultures в Goldsmiths, автор главной книги о невозможности воображения альтернативы — Capitalist Realism: Is There No Alternative? (2009). К нему наша книга возвращается много раз: в главе 2, в главе 9, в эпилоге. Здесь, в главе о химической утопии, мы берём один очень конкретный поздний срез его работы — поворот к психоделическому сознанию как третьей оси политической борьбы. Срез, который остался незаконченным, потому что 13 января 2017 года Mark Fisher повесился в собственном доме на King Street в Феликстоу, в Саффолке, не дожив трёх дней до выхода своей последней изданной книги The Weird and the Eerie. Ему было сорок восемь лет.
Депрессия преследовала его с подросткового возраста. С мая 2016 года она резко усилилась. В декабре 2016-го его экстренно госпитализировали в Ипсуичскую больницу после подозрения на передозировку. Психиатрическую помощь он искал — но его лечащий врач смог предложить только телефонные консультации в обсуждение возможности направления к специалисту. Психическое здоровье Fisher было, по выражению Саймона Рейнольдса в The Guardian, «эпидемией психической боли нашего времени, которую невозможно понять или вылечить, если рассматривать её как частную проблему повреждённых индивидов». Сам Fisher писал об этом в Ghosts of My Life (2014) — депрессия в позднем капитализме не личная неудача, а политический симптом. Капитализм производит депрессию массово, на конвейере. Антидепрессант — это не лечение; это смазка для конвейера, которая помогает ему работать ещё быстрее.
И на этом фоне, в последние два года перед смертью, Fisher работает над четвёртой книгой. Рабочее название — Acid Communism. От книги осталось только введение, которое после смерти автора было опубликовано в посмертной антологии k-punk: The Collected and Unpublished Writings of Mark Fisher (2004–2016) (Repeater Books, 2018). Параллельно — курс лекций Postcapitalist Desire, который Fisher успел провести только на треть к моменту смерти (расшифровки изданы в 2021 году как Postcapitalist Desire: The Final Lectures).
Главная идея Acid Communism — попытка восстановить элементы контркультуры 1960-х в интересах воображения новых политических возможностей. «Сердцем acid communism было убеждение, что изменённые состояния сознания могут быть использованы для мобилизации антикапиталистических движений. Неолиберальная форма капитализма, возникшая в 70-е, спустила революционное настроение».
Принципиальный поворот, который Fisher делает по сравнению со всеми предыдущими психоделическими теоретиками: «кислота» у него — не молекула, а метафора пластичности реальности. Это очень важно. Fisher не призывает к массовому употреблению ЛСД. Он не предлагает «капельницу психоделиков для рабочего класса». Он использует слово «кислота» как обозначение определённого качества сознания: способности увидеть наличное общественное устройство как одну из возможных форм организации, среди которых могли бы быть и другие. Реальность кажется твёрдой и неизменной; на «кислоте» (в его метафорическом смысле) она становится текучей. Это — прямой ответ его же знаменитой формуле «капиталистический реализм», убеждению, что альтернативы капитализму нет.
Fisher выделяет три «спущенных» (deflated) сознания, которые нужно вернуть в политическое поле: классовое, феминистское, психоделическое. Все три, по его мнению, в 1960-х–70-х были живыми и связанными. Все три в эпоху неолиберализма были систематически дефлированы — каждое по-своему. Классовое — через разрушение профсоюзов, аутсорсинг и индивидуальную «карьеру». Феминистское — через коммерциализацию и редукцию к «girlboss feminism». Психоделическое — через криминализацию (Шеду́ла I в США в 1970-м), позже через медикализацию и патентование (с 2010-х).
И вот — главное для нашей карты: химия для Fisher — равноправный политический ресурс наряду с классовым и феминистским. И капитализм его так же систематически глушит. Не запрещает (это слишком грубо); поглощает и нейтрализует через товаризацию.
И ещё одна принципиальная установка Fisher, без которой Acid Communism читается неправильно: «Acid Communism не может быть представлен одним человеком или группой. <…> Контркультура 60-х была глубоко критична по отношению к буржуазному субъекту — индивиду, который видит себя как изолированного. Acid Communism — это попытка снова разорвать эту изоляцию. Не один человек на коврике с дозой псилоцибина. Коллектив, заново открывающий, что реальность пластична». Acid Communism — это горизонтальная утопия.
И вот здесь — прямая рифма с основной линией нашей книги. С Кропоткиным и его «Взаимной помощью» 1902 года, на которой держится Часть II. С анархистской традицией от Бакунина до Букчина. С самоорганизующимися командами Agile-манифеста 2001 года, с которыми мы будем иметь дело в главе 7. Химическая утопия становится приемлемой только как утопия горизонтальная. Не как Лири (харизматический пророк на сцене), не как Готлиб (государственный экспериментатор в кабинете), не как Кремниевая долина (стартап-фаундер с патентом). Как Пала Хаксли, как Махно в Гуляйполе, как Букчин в Берлингтоне, как кооператив Buurtzorg в Голландии — где препарат, если он там вообще есть, является не пророческим инструментом и не корпоративным продуктом, а общим достоянием комьюнити, которое решает само, как им пользоваться.
И ещё одна важная нота, которая через Acid Communism проходит и которой не было ни у Розака, ни у Маркузе, ни у Поллана: для Fisher психоделическое сознание — это не только Лири и Хаксли. Это также Мишель Фуко в Долине Смерти у Зебриски-Пойнт в 1975 году, который попробовал ЛСД на месте съёмок Антониони и потом всю жизнь будет писать о «limit-experience» — опыте на грани и за гранью обычного опыта. Это Эллен Уиллис, рок-критик и социалистическая феминистка, которая писала о коллективной субъективности контркультуры. Это Джефферсон Кови с его исследованием рабочих General Motors в Лордстауне, штат Огайо, в 1972 году — длинноволосых, бородатых, курящих марихуану рабочих, которые на политической сцене 1970-х были одновременно и контркультурой, и пролетариатом. Fisher показывает: 1960-е и 1970-е не были тем «провалом контркультуры», как их сейчас принято описывать. Они были моментом, когда классовое и психоделическое сознания были на одной волне — и именно эту связку неолиберализм после 1979-го систематически рвал.
Mark Fisher умер, не успев написать книгу. От неё осталось введение длиной примерно в тридцать страниц и несколько посмертно собранных лекций. Но того, что есть, достаточно, чтобы зафиксировать: впервые за пятьдесят лет химическая утопия была возвращена в политическое поле слева — не как либеральная терапия (Поллан) и не как индивидуальная эзотерика (Юнгер), а как часть коллективной борьбы за пластичность реальности.
Возможно, последняя книга Fisher и не была бы дописана даже в идеальных условиях. Возможно, Acid Communism был не книгой, а программой, которую должны написать другие. Сам он сказал это в одной из последних записей: «Я не думаю, что один человек может это сделать. Это требует коллективного автора». В этом смысле его смерть была не только трагедией, но и буквальным следствием тезиса: один человек, изолированный, в маленьком доме на побережье Саффолка, наедине с депрессией, не может построить горизонтальную утопию. Для неё нужен коллектив. Которого у Fisher 13 января 2017 года рядом не оказалось.
И в одном из последних, грустных шуточных писем коллеге Fisher написал: «Может быть, Acid Communism — это и есть тот самый коллектив, которого нам всем не хватает».
К этой ноте мы вернёмся в эпилоге.
XII. Карта в трёх осях
Если шагнуть на шаг назад и посмотреть на всю карту, которую мы только что собрали, — то, что мы видим, можно уложить в одну матрицу. Не три отдельных истории про политику, химию и архитектуру. Одна история, развёрнутая по трём параллельным осям, каждая из которых движется одной и той же логикой: из проектного полюса к анти-проектному, и обратно.
Все три оси — попытки секуляризовать Небесный Иерусалим из Откровения Иоанна. Все три оси упираются в одну и ту же проблему. Все три оси в XXI веке инкорпорированы капиталом, причём не только проектный, но и анти-проектный полюс.
| Проектный полюс | Анти-проектный полюс | |
|---|---|---|
| Политическая утопия | Кампанелла 1602 → конструктивизм 1920-х → Ефремов 1957 → Star Trek 1966 | Бакунин 1873 → Кропоткин 1902 → Махно 1918 → CNT-FAI 1936 → ситуационисты 1957 → Букчин 1987 → Рожава с 2012 |
| Химическая утопия | Хаксли-1962 → Лири 1962 → Поллан 2018 → психоделический капитализм 2020-х | Беньямин 1927 (профанное озарение) → Сартр 1935 (антиутопия химии) → битники 1950-х → Юнгер 1970 (эзотерика) → Fisher 2017 (Acid Communism) |
| Архитектурная утопия | Гропиус 1919 → Корбюзье 1925 → Мис ван дер Роэ 1929 → Ямасаки 1972 (Прюитт-Айгоу, Twin Towers) | Таут 1919 (Stadtkrone, Хрустальная цепь) → ситуационистская урбанистика 1957 → Constant 1959 (New Babylon) |
Левый столбец во всех трёх рядах работает одной и той же логикой. Один автор (Кампанелла, Хаксли-Лири, Гропиус-Корбюзье). Один план. Один правильный способ жить, спать, любить, работать, принимать пищу. Один регулирующий орган — будь то Верховный Жрец города в Civitas Solis, FDA в случае психоделических корпораций или CIAM в случае модернистских архитекторов. Утопия как закрытый продукт.
Правый столбец во всех трёх рядах работает противоположной логикой. Отсутствие единого автора (вместо Кампанеллы — Гуляйпольский штаб; вместо Лири — психонавтический авангард Веймара; вместо Гропиуса — пятнадцать архитекторов под псевдонимами в Хрустальной цепи). Отсутствие единого плана (Кропоткин не пишет инструкцию «как жить», он описывает то, что уже есть в природе и в человеческих сообществах). Отсутствие центра. Утопия как открытое состояние.
Это и есть фундаментальная пара, заданная ещё в главе 1 на примере Иерусалима Иоанна и Civitas Solis Кампанеллы: образ открыт, проект закрыт. И в XX веке эта пара воспроизвелась в трёх параллельных рядах одновременно, потому что в основе всех трёх лежит один и тот же исторический сюжет — попытка человечества жить без Бога, но сохранить трансцендентный смысл.
Здесь нужна одна большая оговорка, без которой эта карта читается слишком оптимистически. Принято думать, что проектный полюс — это, мол, авторитаризм, а анти-проектный — это свобода. Если бы. На самом деле капитализм XXI века инкорпорировал обе стороны, и одно из главных открытий нашей книги, к которому мы идём через главы 6, 7 и 9, — это то, что анти-проектный полюс был съеден капиталом ещё быстрее, чем проектный.
Корпоративный Кропоткин: самоорганизующиеся команды в Agile-манифесте 2001 года; «бирюзовые организации» Buurtzorg, Valve, Patagonia. Принцип №11 Agile («лучшие архитектуры, требования и проекты возникают из самоорганизующихся команд») — это формулировка Кропоткина для IT-индустрии 2001 года.
Корпоративный битник: гиг-экономика, удалённая работа, диджитал-номадизм. Беспрерывное передвижение, отказ от карьеры в одной компании, «жизнь как путешествие» — всё то, что Керуак описал в On the Road 1957 года, в 2020-х стало стандартной HR-моделью для крупных технологических корпораций. То, что когда-то было побегом от системы, стало системой.
Корпоративный Беньямин: микродозинг ЛСД в Кремниевой долине ради повышения «дивергентного мышления» на работе. Профанное озарение 1927 года, превращённое в инструмент капитализации внимания.
Корпоративный Таут: Apple Park — стеклянное кольцо архитектора Норманна Фостера в Купертино, открытое в 2017 году. Прямой потомок Stadtkrone 1919 года, только без социалистической программы — корпоративный храм с медитативными комнатами, садом во внутреннем кольце и собственным магазином сувениров.
Это и есть главный шов всей карты. В XXI веке не работают ни проектные, ни анти-проектные утопии. И те, и другие капитал переварил. Проектные — через приватизацию (Прюитт-Айгоу превращён в социальную катастрофу, потом снесён в 1972 году; теперь корпоративные офисные парки строятся в той же модернистской эстетике, но для среднего класса с акциями). Анти-проектные — через ассимиляцию (Agile, гиг-экономика, микродозинг, Apple Park).
И тогда возникает главный вопрос: если оба полюса инкорпорированы, существует ли третий?
Этот вопрос будет звучать в Части III книги много раз. К нему мы вернёмся в финале главы 9 и в эпилоге. Здесь, в главе 5, мы только зафиксируем сам вопрос — и переходим к структурному анализу того, почему химическая ось, в отличие от политической и архитектурной, имеет дополнительные специфические блокеры, которые делают её самой уязвимой ко всем формам товаризации и контроля.
XIII. Пять структурных блокеров
Сводя всё, что мы прошли в этой главе, можно сформулировать пять структурных причин, по которым химическая утопия не масштабируется — независимо от молекулы, эпохи, идеологии или географии. Эти пять блокеров применимы к любой попытке построить Город Солнца через молекулу, и каждый из них на сегодня не имеет известного решения. Перед нами карта тупиков. Если кто-то в 2030-м или 2040-м снова попробует химическую утопию — он упрётся в те же самые пять.
Каждый блокер сформулирован в одну строку, чтобы был запоминаемым. И на каждый есть исторический пример из того, что мы прошли.
Первый. Парадокс масштабирования. Set & setting не выходит за пределы лаборатории.
Контролируемый ритуал в защищённом контексте работает: Гарвард 1961-го, Конкорд 1962-го, часовня Марш-Чапел в Гудфрайдей. Та же химия, выпущенная на улицу в 1967-м, превращается в свою противоположность: bad trips, психотические эпизоды, самоубийства, психиатрические больницы. Лири 1962-го и Лири 1968-го — это два разных человека, потому что массовая ситуация невозможна без массовой утраты рамки. Препарат не виноват. Виновата масштабная утрата set & setting. И автор этой формулы — Сартр 1935 года, ещё до Лири: даже в идеальной клинической рамке достаточно одной фразы психиатра-друга, чтобы трип ушёл в восьмилетние крабы.
Второй. Парадокс товаризации (по Маркузе). Любая утопическая практика, выйдя на рынок, превращается в инструмент той системы, которой собиралась противостоять.
Микродозинг ради продуктивности в Кремниевой долине — финальная точка пути от Лири. ЛСД, обещавший выход из капиталистической логики, стал её топливом. Это — «репрессивная десублимация» Маркузе 1964 года в чистом виде: разрешённое трансцендирование, не угрожающее системе. И это — то самое, на что Поллан проговорился в интервью TIME 2022 года: «капитала больше, чем хороших идей». Между Brave New World 1932-го и психоделическим стартапом 2020-х — девяносто лет; результат идентичный.
Третий. Парадокс молекулы-и-рамки (по Хаксли). Психоактивное вещество не определяет своего социального значения.
Одна и та же молекула в Brave New World — инструмент тоталитарного контроля; в Island — инструмент освобождения. Один и тот же ЛСД в руках Лири в Гарварде 1961-го — инструмент терапии; в руках Готлиба в Кэмпе Детрик 1953-го — инструмент допроса до смерти. Проблема всегда политическая, не химическая. Утопия химией не решается — она в ней только инсценируется. И самое короткое выражение этого блокера — два «ухода через молекулу» с разницей в десять лет: Хаксли 22 ноября 1963-го в Лос-Анджелесе (рамка любви) и Олсон 28 ноября 1953-го в Нью-Йорке (рамка ЦРУ).
Четвёртый. Парадокс контрафактной бесконечности (по Розаку). Быстрый инсайт без труда преображения структурно идентичен технократическому решению.
Контркультура, отвечая химией на «техническое общество», воспроизводит его логику по форме, отрицая её по содержанию — и в этом обречена. Технократ глушит сознание антидепрессантом; контркультура — псилоцибином. Структура — та же. Розак в 1969-м: «Я не могу принять идею, что простой акт глотания пилюли способен дать человеку доступ к мудрости. Это слишком похоже на скоростную сборку готового продукта на конвейере». Это та же логика, которой будет посвящена вся глава 6, «Аптека вместо города»: технократия и контркультура — это два конкурирующих способа продать таблетку. Город они оба упускают.
Пятый. Парадокс «опиум как религия» (Хаксли, читающий Маркса наоборот). Если у Маркса религия — опиум, инструмент удержания, то в дистопии Хаксли опиум становится религией.
Это самый странный из пяти блокеров, и Хаксли в Brave New World Revisited 1958 года сформулировал его с богословской точностью: «„Религия“, — заявил Карл Маркс, — „опиум для народа“. В Brave New World эта ситуация перевёрнута. Опиум, а точнее Сома, стал религией народа». Химическая утопия — не альтернатива религии и не альтернатива политике. Она их техническая симуляция. Симулякр трансцендентности. И поэтому она всегда возвращается к тому, от чего пыталась убежать: к необходимости верить во что-то, к ритуалу, к собранию, к проповеднику. К Лири на стадионе. К Поллану на Netflix. К Тиму Ферриссу в подкасте о микродозинге. Сома становится религией; химик становится священником; пациент становится прихожанином. Круг замыкается там же, где начался: у алтаря.
Эти пять блокеров — не пять разных причин неудачи. Это одна причина, увиденная из пяти ракурсов. И эта причина, если попытаться сжать её до одной фразы, формулируется так: молекула не может построить общину, потому что община — это не состояние сознания, а отношения между людьми, и эти отношения не возникают изнутри головы.
Можно изменить отдельную голову. Если хорошо стараться — можно изменить две, три, десять голов одновременно. Но Город Солнца строится не из голов. Он строится из рук и голосов, которые ежедневно делают одно общее дело. И никакая молекула этих рук и голосов не заменит.
К чему мы и переходим в Части III.
Но прежде чем перейти — посмотрим, как масскультура последних пятидесяти лет переварила эту тему. И как русская культура с ней разобралась по-своему. Потому что без масскультурного и русского срезов карта остаётся неполной.
XIV. Масскультура: что видит обыватель
Чтобы карта не висела в воздухе академических ссылок, посмотрим, как масскультура переварила тему химической утопии за последние полвека. Здесь обнаружится важная диагностика эпохи: каждое десятилетие XX и XXI века производило свой большой фильм или сериал, который пытался ответить на главный вопрос химической утопии. И каждый ответ — другой.
The Matrix (1999), сёстры Лана и Лилли Вачовски. Главный текст «химической дилеммы» позднего модерна. Морфеус (Лоренс Фишберн) предлагает Нео (Киану Ривз) выбор: красная или синяя пилюля. Красная разбудит и покажет правду — что всё, что Нео считал реальностью, симуляция. Синяя вернёт его в обычную жизнь, где он не будет помнить разговора. Структурно это антитеза сомы. Если у Хаксли таблетка вводит в утопию, то у Вачовски таблетка выводит из неё. Синяя — это сома; красная — её отрицание. И аллегория пещеры Платона, и сон Чжуан-цзы о бабочке, и «мозг в чане» Декарта — всё свёрнуто в один драматический жест выбора.
История того, что произошло с этой метафорой потом, — отдельный сюжет, в котором сложно не увидеть пятого блокера в действии. Сёстры Вачовски на момент съёмок ещё не были публично трансгендерными женщинами (Лана раскроется в 2012-м, Лилли в 2016-м); сама Лилли в 2020 году в интервью Netflix Film Club подтвердит, что The Matrix писалась с трансгендерным нарративом, скрытым от корпоративного мира эпохи: «Мы существовали в пространстве, где слов ещё не было, и поэтому всегда жили в мире воображения». Один из персонажей фильма, Свич, в раннем сценарии должен был быть мужчиной в реальном мире и женщиной в Матрице — прямой образ перехода. Критик Андреа Лонг Чу в книге Females (2019) предложила прочтение красной пилюли как отсылки к красным таблеткам эстрогена в гормональной заместительной терапии трансгендерных женщин.
Это прочтение — трансгендерное освобождение через визуальную метафору таблетки — было первым. К 2007 году Кёртис Ярвин (под псевдонимом Mencius Moldbug) переинтерпретирует «red pill» как метафору отказа от либеральной демократии и пробуждения от «прогрессистской лжи». К 2020 году Илон Маск твитнет «Take the red pill», Иванка Трамп подхватит. К 2024-му «red-pilled» в маносфере означает «прозревший от феминистской лжи». Одна метафора, рождённая трансгендерной семьёй для рассказа о собственном опыте, через четверть века оказалась флагом ультраправого мужского движения, направленного против феминизма и трансгендерных людей.
Это идеальный пример пятого блокера в действии: символ работает, потому что не имеет содержания. И каждая группа подставляет своё. Сёстры Вачовски видели в красной пилюле эстроген, помогающий обрести истинное «я». Альт-правые видят красную пилюлю как пробуждение от феминизма. Левые антикапиталисты — пробуждение от капитализма. Симулякр трансцендентности переинтерпретируется в любую идеологию, потому что в самой молекуле (или метафоре молекулы) нет указания, во что освобождаться.
Equilibrium (2002), Курт Уиммер. Чистый продолжатель Хаксли. Препарат «Prozium II» убивает эмоции, тоталитарный город-государство Либрия обвиняет человеческие чувства как корень всех конфликтов и Третьей мировой войны. Здесь та же Brave New World, но с экзистенциалистской упаковкой: эмоция как преступление, искусство как контрабанда, ежедневная инъекция как литургия. Ключевая ироническая деталь, которую отмечают критики фильма: именно «Истинноверующие» — то есть законопослушные граждане, ежедневно принимающие Prozium, — а не свободомыслящие, идут на войну за свои убеждения. Граждане без эмоций оказываются более фанатичными, чем граждане с эмоциями. Equilibrium показывает утопический проект как религию, со своим Отцом (Тетраграмматон), своими клириками и литургией ежедневной инъекции. Пятый блокер опять подтверждён: химия как симулякр трансцендентности, ничем не отличающийся от той религии, которую он, казалось бы, заменил.
Psycho-Pass (2012–2019), Гэн Уробути. Самое интересное японское продолжение темы. Здесь нет таблетки в кадре, но вся биохимия граждан мониторится системой Сивиллы. Психо-паспорт измеряется в реальном времени; «Crime Coefficient» — коэффициент криминального потенциала, расчётный показатель — определяет, имеет ли человек право жить; полицейские дроны стреляют автоматически, если показатель зашкаливает. Личной свободы выбора нет; есть алгоритмическая оценка биохимического состояния.
Это — алгоритмическая утопия XXI века. Не нужно вводить сому. Достаточно сканировать дофамин, серотонин и кортизол в реальном времени и оптимизировать поведение. Sibyl System в анализах исследователей описывается прямо как Паноптикон Фуко-Бентама в анимешной упаковке.
И главный диагностический сдвиг: когда Psycho-Pass вышел в 2012-м, идея алгоритма, измеряющего ментальную стабильность в реальном времени, казалась далёкой научной фантастикой. Десять лет спустя, в эпоху Apple Watch, FitBit, Oura Ring и стартапов вроде Modern Health, концепция оказалась ближе, чем казалось. Шоу предсказало мир, где алгоритмы тихо формируют карьеры, отношения и репутации, настаивая, что они нейтральны. Это — наш мир. И химическая утопия здесь уже не таблетка, а данные о химии, превращённые в инструмент социального управления. Сома XXI века носит имя «алгоритм».
Aria (2005–2008), Кодзуэ Амано. Контрапункт, и точка возможного финала, который мы будем разворачивать в Части III. Идеальный город Неовенеция на терраформированном Марсе, построенный без химии и без принуждения, через бытовую медитацию и эстетику. Главная героиня Акари Мидзунаси — гондольер-туристический гид, проводит дни на лодке между каналами Неовенеции, варит чай, разговаривает с подругами и кошкой по имени Президент Арию. Никаких таблеток. Никакого государства. Никакого Сивилла-сканера. Только повторяющиеся ритуалы повседневности: утренний кофе, поход на воду, вечерняя медитация с видом на закат.
Это — японский «Остров» Хаксли в анимешной обёртке. Те же темы (мудрый дзен-наставник, ритуал, переоткрытие чудесного в обыденном), но молекула вынесена за скобки. Достаточно ритуала, воды, гондолы, чая и кошки.
Aria показывает: химия в утопии не обязательна. Может быть, утопическое состояние сознания — это не то, чего нужно достичь препаратом, а то, что нужно ежедневно практиковать. Не молекула, а привычка. К этой ноте мы вернёмся в финале главы.
Четыре фильма-аниме, четыре десятилетия (1999, 2002, 2012, 2005), четыре разных ответа на один и тот же вопрос. Вачовски: химия как метафора освобождения, которую перехватывает любая идеология. Уиммер: химия как тоталитарная религия. Уробути: химия превращена в данные, и теперь измеряется, а не принимается. Амано: химия не нужна — есть гондола и чай.
Из всех четырёх ответов только последний предлагает работающую утопию. Остальные — диагнозы.
XV. Русская линия: Пелевин и БГ
В русскоязычной культуре линия химической утопии получила своё специфическое преломление, и её не обойти. Не потому что она центральна для книги (главные ваши якоря — берлинская, парижская, лос-анджелесская), а потому что русский ответ на эту тему отличается от западного по одной важной структурной особенности.
В западной традиции химия — это материальная практика. Беньямин курит гашиш. Хаксли пьёт мескалин. Лири глотает псилоцибин. Юнгер в египетском кафтане. Сартр в больнице Сент-Анн. Молекула — это вещь, которая входит в тело и меняет восприятие. У русских поэтов и философов 1990-х химия становится смысловой структурой без молекулы: они присваивают западные психоделические концепции, но вынимают из них вещественный носитель. Получается «химическая утопия без химии».
Виктор Пелевин — главный русский поп-философ этой темы. Родился в 1962 году в Москве, выпускник МЭИ, учился в Литературном институте им. Горького. В 1996 году публикует Чапаев и Пустота — первый русский роман, в котором постструктурализм, дзен-буддизм и галлюциногены работают вместе как философский инструмент. Главный герой Пётр Пустота попеременно живёт в двух реальностях — большевистский 1919-й и психиатрическая больница 1990-х. Лекарство, которое ему даёт врач — а вместе с лекарством и весь советский быт начала 1990-х, — оказывается не менее иллюзорным, чем грибная Степь Чапаева. И ни одна из реальностей не является «истинной». Буддистская пустота снимает обе.
Через три года — Generation П (1999). Мухоморы как философский инструмент против Барта и Бодрийяра, реклама и теология потребления, телевизор как современный шаман. Хрестоматийная цитата: «С точки зрения буддизма смысл рекламы крайне прост. Она стремится убедить, что потребление рекламируемого продукта ведёт к высокому и благоприятному перерождению, причём не после смерти, а сразу же после акта потребления. То есть пожевал „Орбит“ без сахара — и уже асур».
И вот в этой формуле — главный пелевинский ход. Реклама — это дешёвая буддистская сансара. Психоделик — то же самое, что реклама, только с другой стороны: способ выйти из иллюзии, который сам быстро становится иллюзией. Пелевин не отрицает психоделический опыт; он показывает, что он подвергается тому же закону симуляции, что и всё остальное в позднесоветском и постсоветском мире.
Главный сюжет Пелевина — деконструкция любых утопий через буддистское ничто. И советская, и капиталистическая, и психоделическая — все они для Пелевина одинаково иллюзорны. Это русская версия пятого блокера: химическая утопия — симулякр трансцендентности, и Пелевин это знает прямо из 1990-х, без необходимости читать Бодрийяра в оригинале. Он живёт в Москве 1996 года, где симулякры всех видов — политических, рекламных, химических — продаются на одном и том же рынке. Их легко различить, потому что все они изготовлены из той же материи отсутствия.
Борис Гребенщиков и «Аквариум» — параллельная линия в музыке. БГ родился в Ленинграде в 1953-м, основал «Аквариум» с другом детства Анатолием Гуницким в 1972-м, ещё студентом матмеха ЛГУ. К началу 1990-х БГ всерьёз увлекается восточной религиозной практикой — становится учеником датского ламы Оле Нидала, представителя школы Карма Кагью тибетского буддизма, многократно посещает ашрам индийского гуру Саи Бабы.
В октябре 1994 года выходит альбом «Кострома mon amour». Открывается «Русской нирваной» с самоироничной концовкой «Ой, Волга, Волга-матушка, буддийская река». Это путь, который сам Пелевин в Чапаеве прокомментировал устами одного из персонажей: «Не могу я Гребенщикова слушать. Человек, конечно, талантливый, но уж больно навороты любит. У него повсюду сплошной буддизм». Постмодернистский синкретизм всех мистик: дзэн и тибетский буддизм, Саи Баба и индуизм, православие и Бодлер, — собранный в один эстетический проект «русского рока».
И вот здесь — главное. БГ — это химическая утопия без химии. Молекула вынесена за скобки, оставлена только её смысловая оболочка: настроение трансцендирующей реальности, которое раньше у Хаксли и Лири производилось мескалином и ЛСД, а у БГ производится через песню, гитарный рифф, ритм, повторяющийся образ. Никаких таблеток. Только текст и звук. И, может быть, ритуал слушания на квартирнике — собрание людей, которые делятся одной и той же эмоциональной волной без необходимости что-либо принимать внутрь.
Это, видимо, и есть специфика русской культуры 1990-х: способность присвоить смысловую структуру западной утопии, вычитая её материальный носитель. Хаксли строил утопию химической. Лири — химической революцией. MKUltra — химической контрой. А Пелевин и БГ строят её химической интонацией — третий важный модус культурной обработки темы, который позволяет говорить о трансценденции, не принимая препарата. Это дешёвый, безопасный, демократический способ делать то, что у Беньямина требовало доктора-друга в Кройцберге, а у Сартра — восьми лет психоанализа с Лаканом.
С точки зрения нашей карты это означает простую вещь: молекула на самом деле никогда не была необходимой. Просто западные психонавты XX века не догадались, что её можно вынести за скобки. Русские поэты 1990-х — догадались. И построили свой вариант химической утопии, который, по крайней мере на культурном уровне, оказался долговечнее любого западного.
Альбомы БГ всё ещё переслушивают. Романы Пелевина всё ещё переиздают. А Лири и Поллан — это уже история психологии, а не живая практика.
К чему это нас ведёт — увидим в финале.
XVI. Где у всего этого финал
Если вернуться к нашей карте — что мы видим?
Сто лет химической утопии. Беньямин с гашишем в Берлине в декабре 1927-го, Хаксли с мескалином в Голливудских холмах в мае 1953-го, Лири с псилоцибином в Гарварде в 1961-м, Юнгер с ЛСД в египетском кафтане под Моцарта в Вильфлингене в 1962-м, Сартр с крабами в парижском кафе в 1935-м, Олсон в номере 1018A отеля Statler в ноябре 1953-го, Кремниевая долина с микродозой ЛСД на корпоративном ретрите в 2020-х. Слева — Маркузе и Fisher пытаются вернуть химию политике. Справа — Юнгер сохраняет её как индивидуальную эзотерику. Снизу — Готлиб и Кубрик показывают, во что химия превращается в руках государства. Сверху — Виктор Пелевин и Борис Гребенщиков показывают, что молекулу можно было всё это время выносить за скобки. Параллельно идёт литература (Бёрджесс), кино (Вачовски, Уиммер, Гиллиам), анимация (Уробути, Амано).
И за всем этим — главная фоновая нота: попытка получить Небесный Иерусалим, минуя историю.
Город Солнца Кампанеллы строится поколениями. Город Солнца Лири нужен сейчас, за двенадцать часов, начиная сразу после приёма дозы. Это и есть структурное искушение химической утопии — избежать времени. Не нужно ждать революцию. Не нужно ремонтировать собор. Не нужно тратить столетия на образование. Молекула срезает все промежуточные этапы.
И именно поэтому она работает только в малом масштабе, в защищённом контексте, для подготовленного субъекта. Как только она пытается обслужить массы — она превращается в товар (Кремниевая долина), в контроль (MKUltra), в религию (Brave New World) или в катастрофу (двадцатилетние в придорожных мотелях Калифорнии 1968-го). Все четыре исхода — отрицания первоначального утопического замысла. Город Солнца не материализуется ни в одном из них.
Вопрос финала, который остаётся открытым: возможна ли горизонтальная химическая утопия?
Mark Fisher умер 13 января 2017 года в Феликстоу, не успев на него ответить. Незаконченное введение к Acid Communism, опубликованное посмертно, оставляет вопрос как пунктир, который должен дописать кто-то другой. Сам Fisher формулировал это так: «Acid Communism не может быть представлен одним человеком или группой». Один человек, в маленьком доме на побережье Саффолка, наедине с депрессией, не строит горизонтальную утопию. Для неё нужен коллектив. Которого у Fisher в ту январскую ночь рядом не было.
И именно в этом теоретическом пробеле, оставшемся после Fisher, проступает форма ответа. Aria Кодзуэ Амано даёт один намёк, но не из научной фантастики, а из бытового жанра «исцеляющего аниме»: возможно, утопия — это не то, что принимают, а то, что делают каждый день. Не таблетка, а ритуал. Не молекула, а практика.
И это уже не химическая утопия в строгом смысле. Это её преодоление через признание того, что хрустальный город Таута, профанное озарение Беньямина, психоделический Город Солнца Лири, эзотерическая встреча с трансценденцией Юнгера, и медитация на чашку чая в утренней Неовенеции у Амано — все говорят об одном и том же опыте. Просто последняя его реализация — масштабируется. Потому что не имеет препарата, который можно товаризовать, и алгоритма, который можно надсматривать. У чашки чая нет патента.
Если химическая утопия — это попытка построить Город Солнца внутри одной головы за двенадцать часов, минуя историю; и если она не работает по пяти структурным причинам, которые мы только что разобрали; то очевидно, что следующий шаг — выйти за пределы одной головы. Не отказаться от трансцендентного опыта. А признать, что трансцендентный опыт не строит общину. Общину строит повседневная практика общего дела.
Город Солнца не строится из миллионов одинаковых трипов. Из них строится только корпоративный ретрит. Город Солнца строится из миллионов разговоров. Из работы вместе. Из ремонта вместе. Из готовки еды вместе. Из ребёнка, которого один соседский подросток забирает из школы для другого. Из старика, которому соседи приносят суп. Из протеста, на который выходят впятером. Из велосипедного клуба, который чинит чужие велосипеды бесплатно по субботам в парке.
Кропоткин описал это в 1902 году как Mutual Aid — взаимная помощь. Это то, что Букчин назвал libertarian municipalism — либертарным муниципализмом, в Берлингтоне 1980-х. Это то, что в курдской Рожаве с 2012 года называется демократическим конфедерализмом. Это то, что японцы делают каждый день в Неовенеции у Кодзуэ Амано. Это то, что делает голландский кооператив Buurtzorg, выходящий на тридцать тысяч пациентов без иерархии и без менеджеров.
К этой линии — линии города, который растёт сам, как назвал её один автор начала XXI века, — мы и переходим в Части III. После одного промежуточного шага: посмотреть, как современная медицина и фармакология заменили город на аптеку. О том, как XX век перевёл всё, что когда-то делали соседи, в антидепрессант и психотерапевта, — будет глава 6.
И вот здесь — последний образ для главы. Не химической, а почти медицинской.
22 ноября 1963 года, в двадцать минут шестого вечера по тихоокеанскому времени, в доме на Малхолланд Хайуэй под буквой «H» надписи «HOLLYWOOD», Лаура Хаксли двадцать минут шептала своему умирающему мужу одну и ту же фразу:
Иди, дорогой. Вперёд и вверх. В свет. В любовь.
Олдос Хаксли умер счастливым. С правильной молекулой, в правильной рамке, в правильное время, с правильным человеком рядом.
Но мы сейчас, в 2026 году, должны спросить себя по-честному: сколько на свете людей, которым в момент смерти будет двадцать минут шептать их жена? Сколько людей сегодня умирают в больничной палате под капельницей с морфином, в одиночку, в тишине, под включённый телевизор? Сколько умирают на улице, как Фрэнк Олсон на 7-й авеню? Сколько умирают в придорожном мотеле от случайной дозы, как анонимные двадцатилетние 1968-го?
Хаксли смог сделать свою смерть утопией, потому что у него была Лаура, был дом, был врач, который согласился, был психиатр-консультант, был друг с книгой Лири на столе. У него была рамка. Эту рамку нельзя купить в аптеке. Её можно только построить — годами, через дружбу, любовь, соседство, гражданское общество, профсоюз, кооператив, литературный кружок, велосипедный клуб, родительский чат, ремонтную мастерскую в Кройцберге, в которой соседи чинят чужие велосипеды по субботам.
И вот это и есть ответ Города Солнца химической утопии. Не отказаться от молекулы — пусть будет, кому нужна. А признать, что молекула без рамки бесполезна, а рамка без молекулы — достаточна. Город Солнца — это рамка. Молекулы — необязательны.
Если у Города Солнца и есть тихий выход — он, кажется, лежит именно здесь.
И к нему мы переходим в Части III.
Хронология главы 5
Краткое сведение дат, упомянутых в этой главе. Для читателя, которому полезно увидеть всё одним взглядом.
- ~V в. до н. э. — Геродот в «Истории» (IV, 74–75) описывает скифов, бросающих коноплю на раскалённые камни в специальных шатрах.
- ~95 н. э. — Откровение Иоанна с образом города, прозрачного как стекло (мост к главе 1).
- 1860 — Шарль Бодлер, Les Paradis artificiels.
- 1895, 29 марта — родился Эрнст Юнгер (Гейдельберг).
- 1894, 26 июля — родился Олдос Хаксли (Годалминг, Англия).
- 1905, 21 июня — родился Жан-Поль Сартр (Париж).
- 1906, 11 января — родился Альберт Хофманн (Баден, Швейцария).
- 1910, 17 июля — родился Фрэнк Олсон (Хёрли, Висконсин).
- 1913 — Юнгер сбегает в Иностранный легион, попадает в Алжир, впервые пробует гашиш и опиум.
- 1917, 25 февраля — родился Энтони Бёрджесс (Манчестер).
- 1918, 12 февраля — родился Сидни Готлиб.
- 1919–1920 — переписка Хрустальной цепи (Gläserne Kette) в Берлине под псевдонимами. Die Stadtkrone Таута публикуется в 1919-м.
- 1920–1922 — Беньямин начинает интересоваться Бодлером и наркотиками.
- 1927 — Эрнст Йоэль и Фриц Фрэнкель открывают «Gesundheitshaus Kreuzberg» на Урбанштрассе, центр социальной медицины и работы с зависимыми. Второе издание Phantastica Луи Левина в Берлине. Курт Берингер публикует Der Meskalin-Rausch в Гейдельберге.
- 1927, 18 декабря, 3:30 ночи — Вальтер Беньямин закрывает первый протокол гашишного эксперимента в квартире Йоэля.
- 1927–1934 — двенадцать протоколов Беньямина с гашишем, опиумом, эукодалом и мескалином (Берлин, Марсель, Ибица).
- 1929 — самоубийство Эрнста Йоэля от передозировки морфина в Берлине.
- 1932 — Олдос Хаксли публикует Brave New World.
- 1935, январь — Жан-Поль Сартр в Сент-Анн получает инъекцию мескалина от Даниэля Лагаша. Начало восьмилетних галлюцинаций с крабами.
- 1938, 24 декабря — смерть Бруно Таута в Стамбуле от приступа астмы (см. главу 1).
- 1938 — Альберт Хофманн синтезирует ЛСД в Сандозе в Базеле.
- 1940, сентябрь — самоубийство Беньямина передозировкой морфина на испано-французской границе в Портбоу.
- 1943, 19 апреля — «велосипедная поездка» Хофманна, первый сознательный психоделический трип в истории Запада.
- 1944 — в Лондоне во время blackout жена Бёрджесса Линн Айшервуд-Джонс изнасилована четырьмя американскими солдатами-дезертирами, теряет ребёнка.
- 1949 — Юнгер публикует Heliopolis, знакомится с Хофманном.
- 1951, февраль — Юнгер и Хофманн впервые пробуют ЛСД вдвоём в Вильфлингене.
- 1953, 10 апреля — речь Аллена Даллеса в Принстоне о «brain warfare».
- 1953, 13 апреля — Даллес формально утверждает программу MKUltra. Сидни Готлиб становится её руководителем.
- 1953, 3–4 мая — Хамфри Осмонд приезжает в Лос-Анджелес. 11 утра 4 мая Хаксли получает 400 миллиграммов сульфата мескалина в доме в Голливудских холмах.
- 1953, 18–20 ноября — выезд группы сотрудников ЦРУ и Кэмпа Детрик на Deep Creek Lake в Мэриленде. 19 ноября около 7:30 вечера Лэшбрук подмешивает ЛСД в куантро.
- 1953, 28 ноября, около 2 часов ночи — Фрэнк Олсон выпадает из окна номера 1018A отеля Statler в Нью-Йорке. Лэшбрук в соседней комнате. Звонок Абрамсону: «Ну, он ушёл».
- 1954 — Хаксли публикует The Doors of Perception.
- 1955 — смерть Марии Нис, первой жены Хаксли, от рака груди.
- 1956 — Хаксли и Осмонд изобретают слово «психоделик» в переписке.
- 1958 — Хаксли публикует Brave New World Revisited с формулой «опиум стал религией».
- 1959 — Бёрджессу ошибочно ставят диагноз опухоли мозга, прогноз — год жизни.
- 1959, 23 сентября — премьера пьесы Сартра Les Séquestrés d'Altona в Театре Возрождения в Париже.
- 1960, лето — Тимоти Лири впервые пробует «магические грибы» в Куэрнаваке (Мексика).
- 1960 — Лири и Ричард Олперт получают от Сандоза партию псилоцибина. Начало Гарвардского псилоцибинового проекта.
- 1961, 17 марта — Бёрджесс публикует A Clockwork Orange (написан за три недели в 1961-м).
- 1962, весна — вторая совместная сессия Юнгера и Хофманна в Вильфлингене с псилоцибином (с Конзеттом и Гельпке; Лизелотта Юнгер подаёт горячий шоколад).
- 1962 — Хаксли публикует Island; Гудфрайдейский эксперимент Лири в Марш-Чапел; Энтони Бёрджесс публикует A Clockwork Orange в Англии (с двадцать первой главой).
- 1963, 27 мая — пресс-релиз президента Гарварда Натана Пьюзи об увольнении Лири и Олперта.
- 1963, 22 ноября — смерть Олдоса Хаксли в Лос-Анджелесе в 17:20 PST от рака гортани, с двумя дозами ЛСД по 100 микрограммов от жены Лауры. В тот же день убит Джон Кеннеди в Далласе.
- 1964 — Маркузе публикует One-Dimensional Man.
- 1967, январь — Лири на Human Be-In в Голден-Гейт-парке в Сан-Франциско: «Turn on, tune in, drop out».
- 1968 — Никсон публично называет Лири «самым опасным человеком в Америке».
- 1969 — Теодор Розак публикует The Making of a Counter Culture, вводит термин «контркультура».
- 1970 — Юнгер публикует Annäherungen. Drogen und Rausch, вводит слово «психонавт».
- 1971 — Хантер С. Томпсон публикует Fear and Loathing in Las Vegas; Стэнли Кубрик выпускает фильм A Clockwork Orange по американскому изданию без 21-й главы. Сартр в интервью Джерасси: «Мы называем их крабами из-за „Альтоны", но на самом деле это были омары».
- 1972 — Suhrkamp посмертно публикует Über Haschisch Беньямина.
- 1973 — формальное закрытие MKUltra; Готлиб уничтожает большую часть архивов.
- 1975 — Комиссия Рокфеллера; семья Олсон узнаёт правду через 22 года. Президент Форд приносит извинения. Семья получает 750 000 долларов.
- 1975 — Мишель Фуко принимает ЛСД в Долине Смерти у Зебриски-Пойнт.
- 1994, октябрь — Аквариум БГ выпускает альбом «Кострома mon amour». Открывает «Русская нирвана».
- 1994 — эксгумация тела Олсона по запросу сына Эрика. Второе вскрытие судебно-медицинского эксперта Старрса: гематома и рана до падения.
- 1996 — Виктор Пелевин публикует Чапаев и Пустота. Смерть Лири от рака простаты в Калифорнии, в прямом эфире.
- 1998, 17 февраля — смерть Эрнста Юнгера в Вильфлингене за месяц до 103-го дня рождения.
- 1999 — Пелевин публикует Generation П. Сёстры Вачовски выпускают The Matrix.
- 2002 — Курт Уиммер выпускает Equilibrium. Эрик Олсон публично заявляет: «отец убит, не самоубийство».
- 2006 — Майкл Поллан публикует The Omnivore's Dilemma (мост к Поллану-2018).
- 2008 — смерть Альберта Хофманна в Базеле в 102 года.
- 2009 — Mark Fisher публикует Capitalist Realism.
- 2012 — Гэн Уробути запускает аниме Psycho-Pass. Лана Вачовски публично раскрывает свою трансгендерность.
- 2012 — провозглашение Рожавы в северной Сирии (демократический конфедерализм; мост к главе 4).
- 2016 — Лилли Вачовски публично раскрывает свою трансгендерность.
- 2017, 13 января — самоубийство Mark Fisher в Феликстоу. Acid Communism остаётся незаконченной.
- 2017 — открытие Apple Park в Купертино (стеклянное кольцо Норманна Фостера).
- 2018 — Майкл Поллан публикует How to Change Your Mind. Антология k-punk с незаконченным введением Acid Communism выходит в Repeater Books.
- 2020, август — Лилли Вачовски в интервью Netflix Film Club подтверждает трансгендерный нарратив The Matrix.
- 2021 — Matt Colquhoun редактирует и публикует Postcapitalist Desire: The Final Lectures Mark Fisher.
- 2022 — Поллан в интервью TIME: «капитала больше, чем хороших идей. Капитализм делает своё дело с психоделиками».
- 2026 — глобальный психоделический ренессанс продолжается; FDA рассматривает первые заявки на медицинское применение псилоцибина и MDMA.