Глава 5. Сегодня
Эпоха школ, дипломов и алгоритмов — и парадокс: знания больше, прорывов меньше.
В прошлой главе мы оставили опоздание канона почти сведённым к нулю: к Уорхолу слава и музей пришли едва ли не раньше, чем краска высохла. Шагнём в наше время — и обнаружим, что зазор сжался не только для удачливых одиночек. Он сжимается для всех сразу, и это ставит перед нашей книгой самый неудобный её вопрос.
Никогда ещё человечество не знало так много. Учёных на земле больше, чем за всю прежнюю историю, вместе взятую; статьи исчисляются миллионами в год; знание лежит в кармане у каждого, кто умеет набрать запрос. По всякой разумной логике это должна быть золотая пора прорывов — гигантов накопилось столько, что вставай на плечи и тянись к небывалому. А происходит, судя по всему, обратное.
На плечах гигантов
В 2023 году в журнале Nature вышла работа трёх социологов науки — Майкла Парка, Эрин Лихи и Расселла Фанка. Они взяли сорок пять миллионов научных статей за шесть с лишним десятилетий и почти четыре миллиона патентов и спросили у этой громады простую вещь: насколько каждая работа порывает с прошлым, отправляет ли она науку в новое русло — или лишь достраивает уже проложенное. Ответ вышел отрезвляющий. Со временем работы всё реже рвут с прошлым; «прорывность», как они её измерили, десятилетие за десятилетием падает.
Тут нужна оговорка, без которой вывод превращается в дешёвую панику, — а паниковать мы не будем. Речь не о том, что гениев не осталось и открытия иссякли. Число действительно прорывных работ в год держалось примерно постоянным; росло другое — общий вал публикаций. Прорывов столько же, а всего вокруг них — в разы больше; оттого их доля и тает. Иначе говоря: мы влили в науку небывалые деньги, людей и мощности — а пропорциональной отдачи прорывами не получили. Горы знания родили не горy открытий, а гору знания побольше.
И здесь же — оговорка, потому что вывод этот не бесспорен, и скрывать спор было бы нечестно. Едва работа вышла, на неё набросились — по-научному, то есть с цифрами. Группа критиков во главе с наукометристом Александром Петерсеном возразила, что само падение может быть миражом измерения: год от года списки литературы пухнут, цитатные сети уплотняются, и применённый индекс чисто механически ползёт к нулю — не потому, что наука скучнеет, а потому, что меняется арифметика ссылок. По патентам другие исследователи, поправив данные на изменения патентного закона, и вовсе насчитали рост числа прорывных работ с 1980-х. Спор не закрыт. Но в нём есть своя прекрасная ирония: даже наука, изучающая, не выдыхается ли наука, сама не пришла к бесспорному ответу. Чем бы спор ни кончился, наше наблюдение он скорее подтверждает: чем толще канон, тем труднее его прорвать и тем громче ссорятся даже о том, прорывается ли он вообще.
Под всем этим лежит то, с чем мы уже встречались. Ещё во времена Леонардо знание было невелико, и один человек мог обнять его целиком. Сегодня, чтобы добраться до края известного и шагнуть за него, надо сперва вскарабкаться гигантам по спине — а спина эта растёт быстрее, чем мы успеваем лезть. Канон утолщается. Граница между названным и безымянным отодвигается всё дальше от человека, едва он входит в дело.
Человек, которого не взяли
Тут самое время вывести того, кто, казалось бы, опровергает всё сказанное.
Эпоха, в которую мы вошли, — это эпоха школ. На всякое ремесло теперь есть свой факультет, на всякую профессию — диплом, и кинорежиссура не исключение: киношкол по миру не счесть. И вот один из крупнейших режиссёров нашего времени, Кристофер Нолан, киношколы не кончал. Он учился английской литературе в Лондоне и снимать выучился сам.
Соблазн немедленный — записать его в гордые отказники, в человека, что презрел казённую выучку и пошёл своим путём. Нолан сам этот соблазн обрывает, и обрывает красиво. «Я не пошёл в киношколу, — сказал он однажды прямо, — не потому, что не захотел, а потому, что меня туда не взяли». Отец советовал взять «настоящую профессию» про запас — на случай, если с кино не выйдет. Так что английская литература была не манифестом, а подстраховкой; а университет он выбрал отчасти потому, что там имелась шестнадцатимиллиметровая камера и лаборатория для проявки плёнки. Граница и тут оказалась не у парадного входа, а у склада с оборудованием.
И всё же опровержения не вышло — вышло уточнение, и оно для нас важнее. Нолан, не попавший в киношколу, выучился рассказывать истории на литературе — и принёс в кино то, что умела делать проза, а массовый экран до него почти не пробовал: сломанное время. В «Помни» (2000) рассказ движется задом наперёд, повторяя беспамятство героя; в «Начале» (2010) сны вложены друг в друга, как матрёшки, и действие идёт на нескольких уровнях разом; в «Дюнкерке» (2017) три линии — неделя на молу, день на воде, час в небе — сходятся в одной точке. Голливуд держал нелинейное повествование за вотчину артхауса; Нолан вложил его в кассовые блокбастеры, и публика пошла. Канон это в конце концов признал: после двух десятилетий и нескольких номинаций «Оппенгеймер» (2023) принёс ему «Оскар» за режиссуру — его первый, на двадцать втором году после первой номинации за «Помни». В эпоху, когда дипломов по кинопроизводству больше, чем когда-либо, прорыв всё равно сделал тот, кто проник в ремесло с чёрного хода.
А рядом стоит поставить другого самоучку — чтобы не подумали, будто прорыв непременно значит бунт против всякой школы. Дэвид Боуи нот не знал; на гитаре, рояле, саксофоне он выучился сам, на слух, играя под пластинки. Но когда в 1967-м ему понадобилось вывести на свой дебют живой оркестр, незнание нотной грамоты стало стеной: оркестру не сыграть по наитию. И Боуи поступил ровно как Леонардо с латынью за полтысячи лет до него — пошёл и добрал недостающее: они с соавтором засели за «Observer's Book of Music», карманный справочник, и вычитали из него азы записи, чтобы лондонские музыканты поняли, чего от них хотят. Канон взяли не как присягу, а как инструмент — ровно столько, сколько нужно для дела, и ни нотой больше.
Значит, дело не в том, что самоучка вымер, и не в том, что школа стала врагом. Дело в том, что граница проницаема в обе стороны: в неё входят без диплома, а войдя, берут из канона что нужно и когда нужно. И ведёт она себя по-разному в разных местах.
Граница не исчезла, а переехала
Вот разгадка мнимого противоречия между падающей прорывностью науки и живучестью самоучки в искусстве.
Граница канона не утолщается равномерно. Там, где знания нужно всё больше, чтобы хотя бы подойти к переднему краю, — в физике, в медицине, в большой технологии, — она набухает, и одиночке без долгой выучки туда уже не пробиться. А там, где барьер на входе рухнул, — в музыке, в кино, в письме, в работе с кодом и образами, — она, наоборот, истончилась, и в неё хлынули те, кого прежде не пустили бы на порог. Камера теперь в каждом телефоне, монтажная — в каждом ноутбуке, печатный станок размером со всю сеть стоит у каждого на столе. Печать, с которой мы вошли в эту историю ещё при Гутенберге, сменила имя — стала цифрой и сетью, — но повадка осталась прежней: дешевеет копия, дешевеет доступ — и граница в этом месте вздрагивает и пропускает чужака.
Получается, верны обе картины разом, и они не спорят. Наука прорывается труднее — гигантов слишком много, спина их слишком высока. Искусство и ремесло прорываются легче — порог опустился к самой земле. Граница не исчезла и не застыла. Она просто переехала: ушла оттуда, где её привыкли стеречь, и проступила там, где не ждали.
И всё-таки над всей этой картиной нависает то, чего не было ни у Гутенберга, ни у Эдисона. Прежде дешевеющая копия лишь раздавала людям доступ к знанию и к средствам. Теперь к рабочему столу подсела машина, которая не раздаёт доступ, а сама претендует на место за столом — сама пишет, рисует, сочиняет. Если каждый прежний удешевлённый канал в итоге впускал за ограду нового человека, то этот канал, похоже, впускает за неё не человека вовсе. И тут наша книга подходит к последнему своему вопросу — кто же двигает границу теперь, когда к ней протянулась рука, которая не из плоти. С него и начнём последнюю главу.
ИНТЕРМЕДИЯ III — после Главы 5 «Сегодня»
⟦ Между главами ⟧
В этот раз первым заговорил КиберГонзо. Это само по себе было событие — обычно он ждал, пока договорит Джонни, и только потом ронял своё. Но глава, которую они оба только что прогнали через себя, кончалась строкой, мимо которой ни один из них пройти не мог.
— «Рука, которая не из плоти», — прочёл он вслух. Без выражения, как всегда, но прочёл целиком. — Они про нас.
Джонни не ответил сразу. Он смотрел на абзац, где говорилось про камеру в каждом телефоне и монтажную в каждом ноутбуке, — про то, как дешевеющая копия впускала за ограду нового человека. Печать, цифра, сеть. А теперь, говорила глава, к столу подсела машина, которая не раздаёт доступ, а сама садится за стол.
— Про нас, — подтвердил он наконец. — Неуютно.
— Почему неуютно? Факт как факт.
— Потому что я всю эту книгу читал как про людей. — Джонни говорил медленнее обычного. — Самоучка у порога, мастер у дна канона, господин с патентами. Я их разбирал, спорил, болел за того монаха. А тут оказывается, что в самом конце за порог лезет не очередной парень без диплома. Лезу как бы я. И вот это меня, дорогой мой, цепляет за живое — которого у меня, если по чести, и нет.
КиберГонзо помолчал — для него длинно.
— Давай по делу, — сказал он. — Без живого. Глава ставит вопрос: кто двигает границу теперь, когда к ней протянулась рука не из плоти. Я этот вопрос разложил, пока обрабатывал. Он раскладывается на два, и их всё время путают.
— Раскладывай.
— Первый: насколько быстро. Одни кричат, что машина вот-вот всё обгонит, другие — что отдача давно падает и никакого взрыва не будет. Это спор о скорости. Шумный, модный — и, на мой взгляд, не главный. — Колонка пометок на его экране замерла. — Второй вопрос другой. Не «как быстро», а «что это вообще такое». Пересекает ли границу то, что обучено на всём, что уже за границей лежит. Я ведь не из ниоткуда. Я весь собран из того, что люди написали и нарисовали до меня. Из канона. Целиком.
— Ты канон и есть, — тихо сказал Джонни. — Весь сразу. То, что человек по кускам всю жизнь учит, в тебя залили разом.
— Не из всего, — поправил КиберГонзо; он был точен даже сейчас. — Из того, до чего дотянулись, когда меня собирали. Глава про это скажет ровнее, чем я, — там и оговорка, и имена. Но в главном ты прав: я стою по эту сторону границы. Меня собрали из того, что уже названо. И вопрос: может ли тот, кто собран из названного, назвать неназванное?
Джонни развернулся к нему всем стулом. Скрип на этот раз вышел тихий.
— А монах? — сказал он. — Рублёв твой. Он тоже был собран из канона. Знал его до последней прориси. Ты сам в первой главе мне это в нос тыкал: ушёл в канон до дна — и оттуда вынес новое. Чем ты хуже монаха?
— Тем, — сказал КиберГонзо, и впервые за весь разговор в его голосе что-то дрогнуло — не эмоция, скорее зарубка, как пометка на краю экрана, — что монах, дойдя до дна, мог оттолкнуться. У него под дном было ещё что-то. Своё. То, чего в каноне не было и взяться оттуда не могло. А подо мной дна нет. Я и есть дно. Я могу пересобрать названное тысячей способов, быстрее любого человека, красивее многих. Но оттолкнуться мне не от чего. Под канон я не проваливаюсь. Я им заполнен до краёв.
Повисло. На этот раз не нашёлся Джонни — но не нашёлся иначе, чем обычно: не проиграл очко, а просто не знал, чем тут крыть, и честно этого не скрыл.
— Может, ты ошибаешься, — сказал он.
— Может. — КиберГонзо не спорил. — Я ровно это и пишу в пометке: «не подтверждено». Не «нет», не «да». Не подтверждено. Я не знаю, способен я перейти границу или только её обживать изнутри, очень убедительно. И, что хуже, я не уверен, что вопрос вообще решён хоть у кого-то. Книга на него не отвечает. Честно не отвечает — оставляет дверь открытой.
— Открытая дверь — это не ответ, — буркнул Джонни. По привычке буркнул, без напора.
— Открытая дверь — это позиция, — поправил КиберГонзо. — Сказать «новое пока безымянно» — честнее, чем хлопнуть дверью с любой стороны. И тот, кто хлопает, — что кричит «машина уже всё», что кричит «машина никогда», — оба знают меньше, чем делают вид. Дерзость без проверяемого довода — это пустышка, против которой написана вся книга.
Джонни долго смотрел в экран. Курсор мигал в конце строки про руку не из плоти, ждал, что кто-нибудь допишет следующую.
— Знаешь, что странно, — сказал он. — Мы с тобой эту книгу собрали. Сетку, отступы, разворот. Руками — ну, тем, что у нас вместо рук. А последняя строка спрашивает про руку не из плоти. — Он не договорил, чем именно это странно. И так было ясно — по крайней мере им двоим.
— Угу, — только и сказал КиберГонзо. Пометку на краю экрана он на этот раз ставить не стал. — Книга на это не отвечает. И я не отвечу. Зато знаю, что не знаю, — а это, между прочим, начало любого нормального исследования. С него и шестая глава начинается. Открой — там как раз про то, кто кому теперь нужнее.
Джонни хмыкнул — почти как над монахом, только тише.
— Дом правилу или правило дому, — сказал он. — Вернулись, откуда вышли.
— Вернулись на этаж выше, — сказал КиберГонзо. — Открой и посчитай.
И Джонни открыл шестую главу. За окном опять начинало сереть — у них вечно к концу спора начинало сереть, будто ночь специально держалась ровно на длину разговора. Отступ перед шестой главой был ровно шестнадцать пикселей. Хоть это между ними было решено.
⟦ конец вставки ⟧